Человек Благородный

Когда мы решили издать снова книгу о маленькой принцессе и рассуждали о том, в какой мере надо править старый текст, одна молодая женщина, очень чуткая к слову, как-то странно ругала перевод. Наконец оказалось, что ей просто не нравится Сара, какая-то она гордая — и она думает, не перевод ли тут виноват.

Нет, не перевод. Хотя потом, из-за других недостатков, мы от него отказались, дело — в самой повести. Гораздо привычней в книгах тех лет робкие и нежнейшие героини, вроде леди Джен или Бетси из «Маленьких женщин». В детстве я тоже любила их больше, чем Сару, она казалась мне слишком взрослой, сильной, что ли. Оба эти качества, или одно из них, наверное, покажутся скорее достоинствами, чем недостатками, и, приступая к разговору о Саре сперва поговорим о них.

Мы жили в чудовищное время. Проще сказать, хотя бы — предположить, что «сильный» лучше этому времени противился. Но слово «сильный» так неоднозначно… Спросите, и чаще всего услышите, что это — «тот, кто умеет настоять на своем», «властный», даже «напористый». А вот Бердяев говорил, что самая большая слабость — убить кого-нибудь, и чем твои действия к этому ближе, тем ты слабее. Тогда получится, что, скажем, обругать, оттолкнуть, пройти без очереди, вообще схватить себе, не уступить другому — слабость, а не сила.

Да что Бердяев, Пушкин пишет: «Нежного слабей жестокий»! А традиция томизма включает в «добродетель силы» терпение и связывает с ней — кротость. Прикиньте сами, сколько надо силы, чтобы что-то перетерпеть, тем более — укротить свой гнев.

Переводя на русский язык труды по нравственному богословию, название этой добродетели иногда передают не словом «сила», а словом «мужество» или — что особенно важно в данной связи — словом «стойкость». По-видимому, слово «сила» безнадежно пропиталось мирским своим толкованием, и, если употреблять именно его, даже наши несложные рассуждения покажутся сложными или, не дай Бог, «оригинальными». И тут приходят на память рассуждения Честертона о моллюсках и позвоночных. Сильный в ходовом смысле слова — как моллюск, у него очень толстый панцирь; сильный в должном смысле слова — позвоночный: панциря нет, держит что-то твердое внутри. Действительно, тогда очень уместно слово «стойкость». А рассуждение, на которое мы сейчас ссылаемся, посвящено благородству — качеству, которое необычайно высоко ценили не только дохристианские мыслители — скажем, Конфуций и Аристотель, но и святой Фома Аквинский. Вероятно, это понятие, это свойство — уместнее всего, когда думаешь о Саре Кру.

Теперь очень часто пишут о порче, даже о гибели генофонда. Слава Богу, чудо есть чудо, и люди, без Бога и без чуда, были бы намного хуже. Оглянитесь, сколько прекрасных людей. Но войдем в троллейбус, встанем в очередь, хоть на круглый стол какой-нибудь пойдем. Что там особенно удивляет?

Надеюсь, вас удивит, что довольно многие люди, вплоть до самых высокоумных, гордятся — оборотистостью, стыдятся бескорыстия. Понятия «достоинство» вообще нет, ни своего, ни чужого. А уж делать что-то себе во вред (не нравственный, шкурный) — это глупость и больше ничего.

Как же тогда полезно еще в детстве прочитать о девочке, которая жила не шкурно, а достойно! Помните, она знает, что способна даже убить, если ее доведут, но не способна поступить низко, солгать ради выгоды. Вы скажете, не проще ли читать о святых. Нет, не проще (хотя и лучше), потому что за эти несчастные десятилетия ставка на «умение жить» очень сильно пропитала души. Послушает несчастный ребенок Евангелие — само Евангелие!— а после услышит, как верующие люди говорят, например: «Одиннадцатая заповедь — умей крутиться» (это — «теория») или «Беги, беги, садись, а то место займут!» (уже практика). Что ж? Или он научится двоемыслию, или растеряется вконец, и, как это ни печально, верующим не будет.

Попробуйте теперь прикинуть сами, как неукоснительно благородна Сара, недаром она — принцесса, маленькая королева. Это — символ, королевы и принцессы бывают сколь угодно «бойкие», но ведь детская книга — это притча. Кстати, о «бойких»: в середине 30-х годов одна женщина, истинный ангел, так и делила людей на «бойких» и «тихих», а к «тихим» относила и вполне шумных, зато свободных от мелочности, склочности, хваткости, властной и своекорыстной мирской доброты и т. п. Например, тихим был бы для нее Честертон, если бы она его знала.

Но было у нее еще одно определение, противоположное «тихому»: «важный». И тут мы подходим к очень значимой тонкости. Нравственная философия, еще с Аристотеля, учит, что каждое хорошее свойство может исказиться, и получится похожее, но плохое. Христианские учители уточняют, что это — особенность падшего мира. Сергей Булгаков говорит: «…все двоится в природе падшей, даже и райские дары, после потерянного рая».

Да, двоится. Особенно, когда надо отстаивать некий тип поведения против другого, почти поголовного. Самые благородные люди, которых я знаю, по-античному горды, они неумолимы и четко отделяют себя от «низких». К счастью, только один из них — христианин, и ему приходится отчаянно опровергать все, что Христос прямо сказал нам хотя бы в Нагорной проповеди.

Так бывает всегда, это — одна из причин, по которым люди боятся принять впряхмую Евангельские просьбы и советы. И то, как же быть тогда, как сохранить себя, как не сдаться? Это на низких, на своекорыстных, на бойких сиять как солнце? Но тут я останавливаюсь. Здесь уже не этика, в ее измерения не уложишься. А вот то, о чем мы сейчас поговорим, с этикой связано.

К. С. Льюис пишет:

Рыцари […] не испытывали ни любви, ни .милости к простому люду. В своем кругу у них были на редкость высокие понятия о чести, великодушии и учтивости. Осмотрительному и своекорыстному крестьянину эти понятия показались бы просто глупыми. Рыцари с его мнением не считались, а если бы посчитались — у нас самих было бы теперь гораздо меньше чести и учтивости. Тому, кто не слышит крестьянина, высмеивающего честь, было легче не услышать его, когда он взывал к милости. Неполная глухота, даже если она благородна, помогает обрести глухоту полную, которая неизбежно пропитана злобой и гордыней.

Конечно, Сара «бедных» не презирает. Крестьян в книжке нет, но есть замученные городские дети, которых нищета и унижение довели и до оборотистости, и до забитости (Бекки, Анна). Как и подобает милостивой и благородной принцессе, Сара помогает им не столько в диккенсовских, сколько в королевских традициях («мой народ»). Все-таки, все-таки, она «выше их» — недаром звучит совершенно естественно, что Бекки все время повторяет «мисс», а при переводе английское «You» невольно передаешь как «ты» в устах Сары, «вы» — в устах Бекки. Конечно, тут благородство без искажений, то есть без гордыни и злобы, ведь милость входит в истинное достоинство. Немилостива она с теми, кто задуман в условной, особой манере. Мисс Минчин не зря называет наглостью ее стоическую сдержанность. Да, Саре очень тяжело, когда на нее кричат, не настолько она горда, но помогает ей то, что мисс Минчин — ниже ее, принцессы, мало того — как бы вообще не совсем человек. Конечно, описать такую нелюдь Франсис Бернетт не может. Редко, кто это мог; едва ли не лучше всех — Толстой. Скажем, у Элен или у Бетси Тверской вроде бы и нет души. Их невозможно представить раздавленными, беспомощными, тем более — кающимися, нельзя пожалеть, даже когда Элен смертельно больна. Мы не знаем, есть ли и могут ли быть такие люди, это и знать не надо (все ж, опасно), но здесь, в простенькой «Принцессе» такие персонажи — просто знаки зла, черные дыры, как в мелодраме, и Сара имеет право держаться по отношению к ним с королевским достоинством.

Но ведь и Сара — в некоторой мере «знак», героиня мелодрамы или притчи. Мы не хотели бы выходить из измерений этики, в многомерное пространство, как бы его ни назвать — «истины», «жизни», или «Евангелия». И все же, видимо, придется, хотя бы намеком. В этом пространстве возникает один из безумных «парадоксов христианства» — неслиянное и нераздельное сочетание королевского достоинства и нищенской немощи. Таких сочетаний не достигают своими силами, но среди средств, которые помогают к ним стремиться — то, что войдет в душу человека, когда он еще ребенок. Очень полезно учиться в детстве благородству и достоинству; но не забудем, что здесь, как сказали бы лет двадцать назад — «экстремальная ситуация». Надеюсь, те кто будет читать о ней, живут все таки получше. А более или менее благополучным детям очень легко и очень опасно перейти черту.

Чтобы еще раз эту черту прочертить, расскажу две притчи. Одна из них — старая, и мы приведем самый уместный здесь вариант. Шли пять человек, их кто-то обидел; первый гордо презрел и обиду, и обидчика; второй ответил обидчику тем же (скажем, накричал); третий заплакал от боли; четвертый ничего не заметил, так как был отрешен и бесстрастен; пятый заплакал об обидчике. Другая притча — наверное, быль. Ее рассказывает митрополит Антоний Блюм. Кто-то на улице увидел, что молодой человек совершенно спокойно терпит насмешки, даже издевательства прохожих и, зная по опыту, как это трудно, заинтересовался, каким же образом тому удалось достигнуть такого безгневия. Молодой человек ответил, примерно: «Буду я на них обращать внимания! Собака лает, ветер носит».

Поистине, чем такая гордыня, лучше сорваться в ответ — это очень плохо, а все же лучше. Но странность «мирского мировоззрения» в том, что детей не только учат «отвечать», им еще внушают, что заплакать от обиды — хуже всего. Делают это и верующие люди, подкрепляя свои доводы очень важной, но не очень уместной в данном случае правдой. Да, обида за себя — симптом себялюбия; не полного глухого эгоизма, а той жалости к себе, которая идет из чрезвычайных глубин души и побеждается только Божьей силой. Иногда, как в монашеской практике, почву для этой помощи готовят многолетний подвиг, долгая борьба, давно и прекрасно описанная в соответствующих книгах; иногда такая помощь дается даром; никогда не бывает она окончательной. Все равно ты в опасности, что на место человеческой ранимости придут «злейшие духи» превозношения, холода, гордыни. Но речь вообще может идти только о взрослых. У детей такого бесстрастия не бывает. Подавив в детстве жалость даже к себе, того и гляди убьешь в ребенке жалость к другим. Я говорю не о злой досаде и прочих симптомах могучего эгоизма, а о простой боли, от которой вполне естественно заплакать. Если же взрослые, борясь с ней, приводят не мирские доводы, а как бы духовные, ребенок, скорее всего, будет воспитывать в себе гордыню первого из тех пятерых, «собака лает». Собственно, в нем, не развившись, будут умирать чувства. Хуже того — они будут уходить в те неосознанные глубины, из которых потом выйдут чудищами амбиций и компенсаций.

В том-то и трудность, неразрешимая на путях этических усилий и этических правил, что одновременно надо подшибить в ребенке эгоизм, как бы проколоть этот нарыв, и не тронуть той «любви к себе», без которой не полюбишь ближнего. К счастью убить «любовь к себе» в ребенке невозможно; но (уже — к огромному несчастью) очень легко исказить ее, убить в ней именно то, что убивать не надо, загнав в подсознание самое опасное. К «школьному возрасту» получается примерно то, о чем пишет К. С. Льюис: «На одного ученика, которого надо спасать от сентиментальности, приходится минимум три, которых надо спасать от бесчувственности […] Голод по чувству надо чем-то насытить, а очерствение сердца не поможет против размягчения мозгов». Главу эту он так и называет «Человек Бесчувственный», а противопоставляет ему «Человека Благородного», из его трактата мы и взяли название.

Слава Богу, Сара — не из тех, кого надо спасать от бесчувственности: в ее сжавшемся, подмерзшем сердце остались жалость к Бекки и Анне, к индийскому джентльмену и к «маленьким зверькам», тяга к веселому уюту Большого Семейства. Кончить это «размышление» я хотела бы, однако, тем, что оказалось самым прочным для меня самой — сценой, когда нищая принцесса преображает свое убогое жилище. Наверное, такая способность, а главное — такое желание больше всего говорят об ее неумерших чувствах. Как ни играет она хозяйку замка и пира, в ней нет никакого высокомерия, а есть — одно из величайших сокровищ, которое нередко теряют после детства. Хуже того: далеко не все дети им обладают. Припомним, много ли мы знаем детей, вокруг которых становится уютнее и красивей? Много ли мы знаем детей, которые не хнычут, чего им не додали, а благодарно радуются любому, даже такому жалобному благу? Может быть, эта сцена что-то перевернет в их сердце; а не эта — пусть хоть та, где комната и впрямь преображается. Чтобы радоваться так, как Сара, нужны благодарность и смирение, которые перевешивают всю ее вынужденную гордость. Наверное, именно они и делают ее не столько «сильной», сколькой благородной в самом точном и полном смысле этого слова.