Mais Naturellement! — Разлюбите его, кабана!

Mais naturellement!

Написала я в прежних заметках о втором декабря (см. № 12/04, Постскриптум), а через два дня, глядишь, Введение. Идем мы в храм с моей молодой подругой Натальей (которая, слава Богу, может появиться здесь не в виде буквы) и говорим об Ахматовой. Дело в том, что Наталья читает сейчас буквально все, что только есть, о последних годах Анны Андреевны. Естественно, читает она и Анатолия Генриховича Наймана, а сейчас — говорит о нем уже во дворе композиторского дома, на самом подходе к церкви. У самых ступенек обнаруживается молодой человек с очень милым лицом и черной косичкой. Даже я, привычная к «самой жизни», знакомлю их с некоторым трепетом. Он говорит только: «Миша», и мне приходится сказать уже ему, что мы вон там, рядом, говорили о его отце.

Шарль Пеги в таких случаях использовал не слова «сама жизнь», а восклицание «Mais naturellement!», «Ну, конечно!».

Через положенное время введенская служба кончается, мы собрались спускаться в трапезную, но видим — отец сейчас будет кого-то отпевать. Среди стоящих со свечами — Нина, которая тоже работает на радио «София». Я ее очень люблю и подхожу к ней, еще не думая, что вообще всегда стоит побыть с отпевающими. Она говорит мне: «Это Аля Ребиндер». Господи! Аля последние лет 20, если не больше, жила в Париже, а лет 40 назад приезжала ко мне в Литву. С ней связан косвенно именно тот casus conscientiae, из-за которого Бродский в первый же день убежал, и его ловили в холмах. Вообще же они знакомы, наверное, не были, зато многократно упоминавшийся Томас Венцлова начал в нее влюбляться, но заболел ангиной. Сцена в его комнате немыслимо смешная, но к «самой жизни» не относится. Аля, оказывается, крестилась совсем недавно. На отпевании были ее муж (поженились они значительно позже ее поездки в Литву) и сын, который вспомнил, как он у нас там болел. Я об этом забыла.

Просто сообщая все это Наталье или немножко удивляясь, я, на манер Вудхауза, припомнила ангелов. Наталья предположила, что они играют с нами в самом лучшем, честертоновском смысле этого слова (смотри, например, «Оксфорд со стороны»). Очень может быть. Животные — образ ангельский, а уж они-то играют, и в этом смысле.

Naturellement, зашевелились и те ангелы, которым можно уподобить паразитирующих животных (об этом см. одну сноску у о. Сергия Булгакова, если не ошибаюсь — не в «Лествице», а в «Свете Невечернем»). Повезли меня домой на машине. Я попросила подождать минутку, пока я куплю кое-что в «Паолине». Перед самым магазином машина испортилась. Ее кое-как утащили чинить; я же, назло бывшим ангелам, дождалась двух часов, когда паолинки открывают, все купила, а в промежутке чуть ли не час побыла в цветочном магазине и в каком-то интерьерном, где видела серого гнома и елочку с золотыми шарами. У цветочниц купила веточку маленьких роз.

Разлюбите его, кабана!

Наверное, о существовании Евгения Львовича Шварца я знала и в детстве. Тогда были журналы «Чиж» и «Еж», а в них — стихи Олейникова и Хармса. Неужели Шварц никак не был с этим связан? Скорее — был.

Однако помню я его только со встречи на Невском 18 декабря 1944 года. Кстати сказать, если мы узнали друг друга, мы друг друга знали (какая странная фраза). Но когда мы виделись до этого, я забыла.

Итак, семья наша вернулась в Питер летом, примерно к августу. Я поступила в университет. Тогда Нева еще замерзала, и мы, студенты, ходили зимой по льду к Сенату и Синоду. Оттуда нетрудно дойти до Невского, хотя и не очень нужно — именно это место оставалось довольно страшным и даже снилось мне много лет в каком-то нехорошем соусе. Витрины большей частью были забиты фанерой. Перед одной из них я увидела человека, на мой взгляд — немолодого, хотя ему было не больше 50 лет (наверное, меньше).

Почему-то он меня узнал, хотя мне было уже лет … и, худо-бедно, я напоминала барышню. А может, я его узнала и поздоровалась. Помню одно: он сказал, что через какой-то срок (год? два? три? Это — забыла) в витрине будет сверкать рождественская елка. Конечно, он не ошибся.

В конце мая или начале июня 45-го года меня позвала к себе Надежда Николаевна Кошеверова, заслуживающая многих очерков. В суете и вранье кино, особенно — советского, она сохранила те черты, которые через очень много лет побудили Сергея Сергеевича Аверинцева спросить меня: «Кто эта прекрасная питерская дама?». Ко всему прочему, она замечательно стряпала. Обед, даже и по тем временам, был очень вкусный, но, при моей безумной любви к еде, не это оказалось главным. Н. Н., Николай Павлович Акимов (ее бывший муж, а позже — очень близкий друг) и Е. Ш. обсуждали будущий фильм «Золушка». Зачем она позвала меня, не знаю, но сочетание событий (май или июнь 45-го!), времени года, когда в Питере деревья очень светло-зеленые, самого обеда и бесед о «Золушке» создало один из райских эпизодов моей жизни. Что говорили взрослые, начисто не помню, но знаю, что райским это было. Те, кто ругают «Золушку», не были там и тогда в нашей бедной стране.

Эти три человека: желчный Акимов, добрый Шварц, умная Н. Н. — хотели обрадовать и утешить очень замученных людей. Стыдно такое писать, но это правда.

Жили мы со Шварцем почти рядом, но ни они с женой, ни мои родители друг у друга не бывали. Я — была, забегала зачем-то, уходя в том же доме № 8 от одной прелестной и старомодной дамы, доносившей дух Серебряного века, на котором я тогда свихнулась. Помню, мы с ней дуэтом читали Ахматову и, кажется, Гумилева. Мандельштам, самый для меня важный, ей не нравился. Но речь не о ней, а о доме Шварцев я ничего сказать не могу; именно, забегала.

Когда мы переехали в Москву (май 53-го), Н. Н. останавливалась у нас, и к ней приходил Акимов. Позже, приезжая в Питер, я видела их обоих, а насчет Шварца опять же не помню. Наконец, году в 57-м Акимов пригласил меня на «Филумену Мартурано» с Симоновым и Мансуровой (это — та пьеса, по которой сделали картину «Брак по-итальянски» с Марчелло Мастроянни и Софи Лорен). Зал был набит, и я сидела на откидном стульчике рядом с Евгением Львовичем. В антракте они (Е. Л. и Н. П.) спросили, хочу ли я видеть «молодую красивую Груню». Наверное, многие знают, что Олейников, задолго до этого, написал стихи служившей у них женщине. Там была строчка про кабана, вошедшая в поговорку, а к ней он обращался так, как я сейчас написала. Получалось так:

Молодая красивая Груня,
разлюбите его, кабана,
потому что у Шварца в зобу не
спирает дыхание, как у меня.
Разлюбите его, разлюбите!
Полюбите меня, полюбите!

Суть была в том, что эта женщина дала Ш. какую-то квитанцию («ею Шварцу квитанция выдана, / для меня же квитанции нет»). Вскоре она села, кажется — из-за мужа, а в 50-м вернулась и вот, пришла в театр.

Меня подвели к ней. Она была маленькая, седая, необычайно милая. Я что-то пролепетала, а она улыбалась.

Прошло еще много лет, стали выходить записные книжки Шварца или еще какая-то форма записей. Очень советую прочитать; из них следует, что в те времена даже известный человек мог не стать ни палачом, ни предателем, ни узником. По-видимому, это чудо. Замечу (хотя можно было сказать об этом раньше), что Шварц был верующим, а может быть, и церковным. Кроме того, он принадлежал к достаточно редкому «до беспорядков» народу — полуевреям, причём в совсем уж жалобной его форме: еврей — отец.

Я знаю по себе и по свидетельству экспертов (?), что это — совсем Бог знает что. Собственно говоря, такие люди — просто никто, для иудеев — не иудеи, для эллинов — не эллины. Если ты к тому же хочешь быть христианином, ты понимаешь, как это полезно.

Среди записей оказалась одна, из которой следует, что тихий и добрый Е. Л. буквально не выносил моего отца. Да, casus conscientiae… С одной стороны, папу очень жалко, тем более что почти сразу после того, как Ш. это написал, случился полный крах, кампания против космополитов. С другой, понимаешь, что Ш. прав; кто-кто, а я-то помню, как лютовал папа, став на контроль в Дом кино, да и дома уже бывал неожиданно сердитым. Ш. писал это не для печати. Он так думал и так написал. Печатать ли такие записи — дело другое, но не мне судить. Чтобы видеть объемное тело, а не плоскость земной правды, смотрю в мемуары Елены Кузьминой и читаю фразу: «Трауберг был абсолютно добр». Нет, не тогда, когда писал Ш., лет на двадцать раньше. Значит, вот как шло у одного из тех, кто попал в капкан «советского искусства». Может быть, и это — другая тема, но здесь и сейчас надо об этом сказать.

Больше я ничего о Шварце толком не помню. Наверное, самое важное — одно: и в такие эпохи можно в капкан не попасть. Но он молился, это — совсем другое дело. Замечу напоследок, что и совсем не сказочный Хармс молился о счастье для своей жены Марины. Несколько лет назад появилась книга человека, который разыскал ее, немыслимо старую, в Латинской Америке. Против каких бы то ни было вероятностей она вынесла арест и гибель мужа, немецкий (!) лагерь, еще что-то и чуть ли не большую часть своей жизни была счастлива.