Есть ли у жизни смысл?

1.

Грустно наблюдать, что вполне зрелые, но все-таки еще молодые — по меркам XX и XXI веков — люди…

Впрочем, прервемся, чтобы пояснить представление о возрасте в разные эпохи.

В первой трети XIX века Пушкин напишет: «И так они старели оба…» — про супругов Лариных. А Евгений Онегин обмолвится: «…Ларина проста, / Но очень милая старушка…». Но вдумайтесь: в тот момент у «старушки» еще обе дочери не замужем! Это значит по меркам той эпохи: им уж никак не более двадцати. И родить старшую в те времена Ларина вряд ли могла позже, чем в двадцать лет…

То есть этой «милой старушке», долго «старевшей» вместе со своим супругом («Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, / Господний раб и бригадир, / Под камнем сим вкушает мир»), — ну никак не более сорока лет…

Так вот, про наши дни.

Еще молодые по нашим меркам люди — примерно от сорока до пятидесяти лет — всерьез полагают, что проблема смысла жизни осталась на школьных уроках литературы. К их текущей повседневной жизни эти высокопарные слова не имеют ни малейшего отношения.

Ну, там — Пьер Безухов, Андрей Волконский и прочие персонажи школьных сочинений. Ну — уже в послесоветской школе — Раскольников, герои «Идиота», «Бесов»… Полвека назад, во всяком случае, в школе в обязательном порядке учили наизусть знаменитый внутренний монолог Печорина, и многие тогдашние школьники и сейчас вспомнят, не заглядывая в томик Лермонтова: «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? Для какой цели я родился?.. А верно она существовала, и верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначенья…» — и так далее.

А книга, о которой я хочу рассказать в первую очередь моим главным адресатам -подросткам, вся говорит так или иначе о смысле жизни. Называется — «Сама жизнь» (СПб., 2008). Ее автор, недавно скончавшаяся к глубокому горю многих и многих Наталья Трауберг, рассказывает нам, в сущности, о правильном и неправильном с ней обхождении.

Ведь есть, согласитесь, что-то странное, гротескное в том, что мы внимательно изучаем инструкции, как правильно обращаться с электроприборами, с электроникой, — и не вчитываемся в авторитетные руководства (а их немало) по обращению со своей жизнью. Но ведь прибор, если мы не будем следовать инструкции и испортим его, все-таки можно купить новый. А испорченную жизнь не обменяешь на новую.
Главное — книга эта о том, что в жизни должен быть смысл. А если кто видит, что его жизнь лишилась смысла, что ее единственной живой краской стала азартность в заработке денег — на хорошую еду, хорошую одежду, хорошую мебель, хороший отдых, — значит, ему надо обязательно задуматься над этим смыслом. Не оставлять мысли о главном только Пьеру Безухову.

И человек, к счастью, устроен так, что стоит только начать над этим думать — и довольно быстро станет ясно, что смысл единожды данной нам временной жизни все-таки не в том, чтобы все время хотеть того, что предлагает сегодня со всех стен и телеэкранов реклама, уверяющая тебя: «Ведь ты этого достойна!..».

2.

Автор книги — замечательная переводчица, которая в течение долгих советских десятилетий бескорыстно (сама переводила, отдавала перепечатывать на машинке, раздавала нам, жаждущим) знакомила многих своих сограждан с тем написанным по-английски, что советские издательства издавать упорно не хотели. В первую очередь, это были статьи и эссе замечательного английского писателя и мыслителя Гилберта Честертона (1874 — 1936). Не исключаю, что поразительный, заслуживающий изучения и подражания свод обиходных моральных правил Натальи Трауберг, как и широкий круг ее размышлений, сложился под воздействием любимого автора.

Она вспоминает, что когда ее внук был маленький, то часто кричал «Кату!» — поскольку «еще не мог выговорить „хочу“. Сейчас он его не кричит, и на том — большое спасибо. Он вообще человек хороший, что всегда — чудо; трудно ведь избавиться от детского потребительства».

Тонкое замечание! Ведь многим (чаще — единственным детям, никогда не отвечавшим за младших) не удается избавиться от него в буквальном смысле всю жизнь. Они становятся эгоцентриками (не обязательно при этом — эгоистами), детски уверенными, что вселенная вращается вокруг них.

Наталья Трауберг пишет: «Когда-то считали, что этому (избавлению от детского потребительства. — М. Ч.) надо помогать». Она хорошо помнит, как строгая бабушка и кроткая нянечка «как-то подсказывали своим воспитанницам,.. что твое желание — не закон». И никто из них «не отсчитывал от „хочу“».

Характерный эпизод на тему «что такое эгоцентризм».

С двумя знакомыми вошла она в троллейбус. «…Чтоб им было удобно, я села спиной к водителю, они, соответственно, на двойное сиденье, лицом по ходу. Кто-то из них и скажи: „Впервые вижу человека, который любит сидеть вот так“. Видит Бог, я не добрая (к сожалению), но при чем тут „любит“? Неужели никто и никогда не выполняет машинально простейших правил совместной жизни? Мы же все живем вместе…»

Так случайно обнаруживается, что жизнь двух взрослых людей давно идет в уверенности: «Рыба ищет где глубже, человек (по их взгляду — любой, каждый человек) — где лучше». И без специального решения, а тоже — машинально. Сели, скажем, за стол четверо, в вазе четыре яблока. Протягиваю ручонку — беру лучшее. Вот и весь нехитрый смысл жизни. Скудновато. И так привыкают жить их дети, не знающие других примеров.

«Может быть, поэтому, — признается Наталья Трауберг, — мне так противно слово „комфортный“. Я не Шишков (напоминаем, что современник Пушкина адмирал Шишков был очень увлечен идей замены всех иностранных слов русскими и предлагал „галоши“ заменить „мокроступами“. — М. Ч.) и чувствую, что какой-нибудь „имидж“, даже „паттерн“ выражает то, чего по-русски почти не выразишь. Сама так не пишу, но и не содрогаюсь. А как услышу „мне комфортно“ от самых просвещенных людей — чуть не плачу (и я очень ее понимаю. — М. Ч.). Казалось бы, есть „мне удобно“, не очень приятные „привольно“, „вольготно“, наконец, очень емкое „мне хорошо“. Почему так привязались к иностранному слову? А вдруг потому, что здесь включен этот культ „кату“?».

3.

Многое в повседневном нашем не очень-то «комфортном» друг для друга обиходе автор книги связывает со слишком уж долгом советским временем.

«…Корень советского зла — не в материализме или марксизме, а в том, что каждый может над кем-нибудь издеваться».

Этот корень — «в очереди, в коммуналке, в непрестанных и злых советах подавальщиц и продавщиц, — словом, в том, что несчастные, измордованные люди норовят пнуть любого, кого не боятся. Особенно меня удивляют жалобы на нынешнее хамство… Ведь грубили на моих глазах все семьдесят с лишним лет, а сейчас все-таки меньше».

Уважение к чужой свободе оказалось самым трудным делом не только для бывших советских людей (тех, собственно, кому сейчас больше тридцати), но и для их детей.

Девочка — или, скажем, барышня лет двадцати (не говорим уж про молодую даму) — без конца напоминает матери, что она «уже взрослая» и поэтому — «не надо меня учить!». Что ж — это можно бы принять во внимание. Защищать свою самостоятельность — это понятно и нормально; у нас в России потребность человека в самостоятельности часто недооценивают.

Повторю: можно разделить ее чувства и притязания. Если бы не одно «но»: эта же самая молодая особа всегда готова с энтузиазмом «учить» ту самую свою несвоевременно взявшуюся за воспитание маму, как ей самой надо жить. Да еще к тому же подробно поясняя, как неправильно она живет сейчас, пренебрегая ценнейшими советами дочери.

Глядишь, о праве матери на самостоятельность (а с годами эта потребность — открою секретик юным! — отнюдь не уменьшается, впритык до полной дряхлости) речь как-то не заходит. Нечто должна — только мать. И прямо-таки начинаешь радоваться за эту маму: кабы она не встретилась со своим умным ребенком, так и прожила бы свою жизнь, погрязнув в неправильностях.

…Тут вспоминаются размышления Натальи Трауберг о разнице между тоталитарным и авторитарным строем: «Разница проста: лезут тебе в душу или нет». И опять: тоталитарный строй кончился, а его наследство поселилось в душах бывших советских людей, да и их детей, и даже внуков — надолго.

Один из важных компонентов этого наследства — раздражение и злость, по поводу и без повода. На этом даже объединяются в странные компании. «Вот — дама, вот — тетка. Что у них общего? Пронзительная злость… Главное — можно возмущаться всеми и всем».
Наталья Трауберг пишет, что главный закон советского времени был прост (и, можно добавить, ужасен): «к другим — беспощадность, к себе — вседозволенность».

Советская власть учила именно беспощадности к врагам. В середине 30-х годов, в так называемое «сталинское время» (Сталин самовластно управлял страной почти тридцать лет), людей заставляли выходить на демонстрации с плакатами. На этих плакатах было требование не вообще наказания тем, кто под пытками (о том, что в советской тюрьме людей подвергали жестоким пыткам, чтобы они признались в том, чего не совершали, до поры до времени никто не догадывался) назвал себя японским шпионом и Бог знает кем, а именно — расстрела.
Отсюда — несколько печальных свойств сегодняшних российских людей, доставшихся им по наследству. Наследство копилось, как уже было сказано, долго — семьдесят с лишним лет…

Сегодня видно, как привыкли люди к мысли о важности возмездия. Да, в этом есть, конечно, наша естественная, необходимая для правильной жизни общества жажда справедливости. Тот, кто совершил что-то очень плохое, должен быть, во-первых, найден (это — обязательно; но именно этого-то у нас часто не хватает…). Во-вторых, его вина должна быть досконально доказана — для того и существует суд присяжных, чтобы не юристы, а люди, обладающие простым здравым смыслом, решали, убедительны ли доказательства вины подсудимого? И, в-третьих, он должен понести наказание.

Паршиво, когда к желанию по справедливости наказать зло примешивается злорадство, а также чувство мести.
В книжке, о которой я пишу, для отношения к злу находятся совсем другие измерения, другие понятия — о которых многие сегодня, привыкнув упрощать этические требования, и представления не имеют.

4.

Наталья Трауберг пишет о главном герое детективных рассказов Честертона патере Брауне: «Зло он обличает прямо и резко, а людей почти всегда просто уводит от возмездия, заменяя его попыткой пробить уши самым мирным, необидным способом».

Читать и перечитывать Честертона стоит, я бы сказала, в любом возрасте. Польза здесь — бесспорная.

Его герой, патер Браун, несомненно, жизнерадостен. Мы не найдем у него и следов того, что одни называют депрессией, а другие торжественно оповещают: «У меня плохое настроение!» — предлагая всем присутствующим, так сказать, учитывать этот важнейший факт. Хотя, казалось бы, наше настроение должно остаться нашим сугубо личным, частным делом, не правда ли?.. Ну, сейчас у нас не о них речь, а как раз о тех, кто хозяин своих страстей.

Так вот — Наталья Трауберг, понимающая Честертона и его героев, как мало кто другой, проводит тонкую разницу между «бодрым, бесчувственным невниманием к скорби и злу» — и «надеждой», которая и помогает патеру Брауну сохранять жизнерадостность в мире, где столько горя и зла. А чужое горе печалит его больше, чем свое собственное.

Его печалит зло, воплощенное в тех преступлениях, которые он расследует. Одних преступников отец Браун, раскрыв их преступления, доводит до наказания. От наказания других отмахивается — что будет, то будет: «Наказан преступник по земному закону или не наказан. Священник стремится к тому, чтобы он переменился, покаялся. Остальное он с евангельской легкостью предоставляет другому суду. Легкость эта — не удобство, небрежение или легкомыслие… Это именно легкость. Отец Браун не падает под тяжестью зла. Он приветлив и прост…»

Когда читаешь эти простые определения человеческой личности и поведения, невольно впадаешь в грусть… Потому что — оглянемся-ка вокруг — много ли увидим тех, про кого можно сказать: приветлив и прост.

Впрочем, будем утешаться тем, что и в Англии времен Честертона они, возможно, не встречались на каждом шагу…

И далее — о печали: чувстве, явно вытесненном из нашей сегодняшней жизни другими, более броскими, например — злобой.
Действительно — похоже, что круг наших чувств на глазах сужается, упрощается, теряет важные оттенки. То есть — набор чувств становится беднее. Это все-таки скорее плохо, чем хорошо…

«В его реакции, — пишет Наталья Трауберг о патере Брауне, — иногда слышишь гнев (не злобу), но особенно сильна в ней печаль. Редко встретишь такое точное изображение печали, прямо противоположной ее подобиям, от каприза до отчаяния, как в рассказе „Око Аполлона“». Отец Браун в этом рассказе понял, что убийство совершил тот, кто объявлял себя жрецом Солнца. «Все глядели на него, но он сидел так же тихо, отрешенно, и круглое лицо его хмурилось, словно он горевал о ком-то или за кого-то стыдился. Голос его был ровен и печален». Читая, вдруг начинаешь понимать ценность печали.

В первом же рассказе о патере Брауне Честертон пишет о знании зла — профессиональной черте священников. Люди идут к ним на исповедь. И некоторые исповедуются в грехах поистине страшных. В статьях Натальи Трауберг о Честертоне рассказано, как однажды при нем молодые люди «сокрушались о том, что священники не знают темных сторон жизни». А Честертон, пойдя в тот вечер гулять со священником, впервые услышал от него то, что вложил затем в уста своего героя: «Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло?».

«Знание зла, — пишет Наталья Трауберг, — вызывает в нем очень глубокую печаль, но не ведет к болезненной искалеченности».

5.

Напоследок вполне личное — то, что поразило и запомнилось с самого первого чтения рассказов Честертона. Это был рассказ «Летучие звезды». Необычайно умелый, талантливый жулик — на дереве, с тремя украденными им бриллиантами. Под деревом — отец Браун.

Он уговаривает сидящего на дереве. Я выделю курсивом те его слова, которые поразили меня в юности — и запомнились наизусть, со всеми знаками препинания:

«— Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы вы покончили с такой жизнью… Можно как угодно долго держаться на одном и том же уровне добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном и том же уровне зла: этот путь ведет вниз». Три бриллианта упали с дерева на землю. И в других рассказах мы встретим уже иного Фламбо.

Тот, кто подумает, что так не бывает, — ничего не знает о жизни.