23 октября 1999 г.
Дорогой Успенский!
Давно не писала Вам, темы не годились. Сперва я решила поговорить о странностях нашей церковной жизни, давно пора — люди и сами не рады, и других отпугивают; но она 1) все-таки не Ваша, и 2) разговор этот не совсем для «НЗ». Можно подумать вместе о плюсах и минусах постмодернизма, но еще (или вообще) не получается. Наконец, часто хочется напомнить, как плохо было при Советах, но об этом пишут и без нас и, судя по спорам, убедить не могут, поскольку упираются в стену неблагодарности и безнадежности (в аскетике — «печали» и «отчаянья»). Словом, темы не годились, но тут помогла судьба.
Я упросила одно издательство, чтобы мне давали прочитать и, если нужно, поправить переводы некоторых книг. Делая это и еще правя статьи для богословского журнала, я заметила, что самые разные тексты похожи, и сходство это в какой-то мере поддается описанию. Описать его стоит по нескольким причинам, и я опишу Вам, в «НЗ».
Причины
Дикости вроде «Мадонны кобр» (см.: НЗ. 1999. № 1(3). С. 40), «царя Герода» или «Иоанна из Кросса» (Хуан де ла Крус, Иоанн Креста) все-таки вопиют к небу и бывают довольно редко; как-никак, они — штучные. Странности, о которых я хочу рассказать, идут всплошную, сдвигая весь текст.
Когда они его сдвинут, писатель становится другим, обычно — более грубым или (и) более скучным. Он теряет голос, пафос, дыхание, а если все это у него было, то жалко. Писателей проповедующих это просто убивает — появляется тот невыносимый привкус, которого и так достаточно в религиозных писаниях, но у них, на их языке, не было.
Наконец, здесь, как бы несерьезно, легче предложить, чтобы издательства давали такие тексты тем, кто возьмется их исправить. Поверьте, дорогой Успенский, возьмутся многие. Стихи тоже пишут не для выгоды. А тут — и авторов жалко, и самый язык.
Вероятно, так переводят потому, что так пишут. За эти мерзкие десятилетия канцелярит побеждал сверху, сленг — снизу. Чудо еще, что есть далеко не только это. Но многого уже не слышат, не замечают; и сейчас я перейду в область ультразвука.
Надеюсь, Вы помните мою бабушку Марию Петровну. Она, бывшая классная дама и преподавательница словесности, чья жизнь практически кончилась в 1917 году1, твердо знала, что в русском языке нет и быть не может слов «купальник», «зоосад»/«зоопарк», «учеба», «молодежь»2, а от глаголов «одеть» и «довлеть» в недолжном употреблении невыносимо страдала. Тем временем другая бабушка, Эмилия Соломоновна, родившаяся тоже в 1881 году, восклицала «Вейз мир!» и «Готыню!» (так), употребляла accusativus cum infinitivo, а при случае — и абсолютные конструкции. Можно решить, что правда — посередине; можно не решать, загоняя в неприкосновенный запас языка хоть что-то из мнений Марии Петровны.
Теперь — странности.
Первая, главная, — старый, добрый канцелярит. Сколько про него ни пишут, он не сдается. Мало того — как в пропаганде или в проповеди, его ругают именно те, кто им пользуется. Снова и снова мы видим глаголы-связки, и не только дорогое всем «является», но и загадочное «суть» в единственном числе. Снова встречаем пассивы, цепочки родительных падежей («изготовление полей шляп») и венец канцелярита, комки отглагольных существительных, которые заодно уснащают текст ассонансами на манер акафиста (…ание, …ение). Кстати, цепочки генитивов часто появляются именно из-за этих комков.
Сюда же, хотя уже не к синтаксису относится любовь к слову «чувство», — «чувство жалости», например. Казалось бы, калька, но нет — любовь. Это возникает и там, где в оригинале ничего подобного нет.
Однако об этом все же писали; а вот — неожиданности.
Почему-то вопросы неуклонно начинаются с «И» («И когда же вы пришли?»), обретая легкий одесский призвук. Что говорить, это бывает, но нужны хоть какие-то основания! О фразах, начинающихся с «Но», я уж и не говорю. В одном абзаце по три штуки.
Легкий одесский акцент и у вопроса «Почему нет?» Можно сказать «А что?» — но не хочется. Есть он и в слове «пара» (вместо «несколько» и т.п.); а вот у «где-то» вместо «примерно» — акцент разухабисто-советский 60–70-х годов.
Огорчает и слово «девушка» в роли местоимения (скажем, «Вошла Мэри. Он спросил девушку…»). Местоимений вообще боятся. «Женщина», «мужчина», «парень» в этой роли идут по разряду дикостей; но годится любое существительное. Вот пример: «Жена не окружала его заботами, в которых нуждался писатель» — все он же, заметьте, не другой3.
Слова «кажется», «вероятно», «видимо», «по-видимому» уступили место слову «похоже», а иногда — и неприятному «думается». Может быть, влечет к себе мечта о литературности? Пишут же «Не правда ли?», «Не так ли?» среди полной фени, не считая возможным спросить «Правда?» или прибавить после вопроса «…, а? » или «…, да?». Вообще прямая речь — странная. Фраза набита всякими «врубился», «вырубился», «сечешь», а синтаксис — оловянный, хоть половину выламывай. Естественно, легкости и правдоподобия разговор не обретает.
Не придает их и то, что англичане тыкают лакеям и дворецким. От этого я чуть не плачу, но тщетно; видимо, тут — уж полный ультразвук. Однако невоспитанным быть не хочется, и «Вы» исключительно часто пишут с большой буквы в чьей-то речи, не в письме. Но это уже орфография (или все-таки нет?).
Лексика — ну что о ней скажешь? Нечувствительность к вульгаризмам уравновешивается нечувствительностью к словам, которые, вообще-то, есть, но то ли пропитались духом недоброй памяти собраний, то ли сами склонны к нему по объему смысла. Изящно избегая постоянных (и незаметных) «сказал», переводчик рад заменить их жестяным «заявил», слову же «говорит» охотно предпочтет «утверждает». Словом, так и кажется, что цель — уподобить текст статье или документу 50-х, 60-х, 70-х годов.
Что же из этого следует?
Конечно, здесь — далеко не все, здесь — то, что постоянно повторяется. Почему — не знаю. Предположим, так теперь можно; но нужно ли? Доктор Хэмфри в честертоновском «Возвращении Дон Кихота» считает, что людей поразила глазная болезнь, они не страдают от плохих красок и не отличают их от хороших. Казалось бы, людей поразила болезнь слуха; но, к счастью, это неверно. Недавно Наталья Мавлевич напечатала в «Ex Libris» невероятно трогательную статью о переводах «Карлсона» и говорит там, что в новом, противном переводе его не полюбят, а там — и не купят. Честертон прав, люди лучше, чем можно подумать. Действительно, если перевод даже не противный, а плоский, глухой, писателя не любят и книгу гораздо меньше покупают.
Помню, отец Александр Мень (которого — стоит ли говорить — я очень люблю) показал мне во времена самиздата перевод из Хуана де ла Крус, с французского(!) — на чудовищный. Когда я взвыла, он создал притчу о коте: если любишь кота, примешь и в мешке; если не любишь, не примешь ни в каком виде. Конечно, я с этим не согласна, ремесло наше теряет тогда последний смысл; но, оказывается, не согласны и просто люди, занимающиеся другими делами.
Что же до нынешних, странных, «средних» переводчиков, их слух намного хуже. Смотрите, Успенский, как это похоже на ту глухоту души, о которой сокрушаются и Библия, и Пушкин, и Тэффи («круглый дурак» в отличие от обычного), и Набоков с Бердяевым («пошлость»), и Честертон («вульгарность» и просто «глупость»), и мы сами много лет назад, когда обозначили ее латинским «x», поскольку такое свойство легче учуять, чем описать. Доктор Хэмфри прав, слепота и глухота — болезнь, отделяющая от истины и свободы, легкости и красоты. Сколько лет люди вынужденно жили без этого! Стоит ли набивать им уши ватой?
Обнадеживает то, что перевод исчезает. Ученые и развлекательные книги читают в оригинале. Остальное, действующее на сердца и утробы — Борхеса, Вудхауса, — переводят странные существа, которым непременно нужно, чтобы, как сказал Мандельштам, это было по-русски. Вообще-то, так обстоит дело не столько у нас, сколько в Англии, но вот-вот дойдет и до нас.
А пока — несчастный читатель, у которого сердце и утроба настроены все-таки на русский, берет какую-нибудь из дивных англичанок, писавших детективы, и узнает, кто убил, но не оказывается в целебном поле свободы и уюта, мудрости и смеха, достоинства и умиления.
Ваша Т.
P.S. Несколько лет тому назад, по-видимому — с запозданием, я удивилась странному слову «комфортно» («…ый»). Произнес его лектор, говоривший о св. Фоме Аквинском, и удивительное сочетание поразило меня. Конечно, уже вошли в обиход и «гандикап» и «имидж», и много таких слов, даже «дистрибьюция». Иногда это новое понятие, иногда — добавление к старому, иногда — машинальный и неприятный перенос. Обычно их употребляют в не очень отработанной речи, а вот «комфортно» спокойно приняли самые просвещенные люди. Почему? Может быть, «удобно» — что-то более материальное? Но есть и другие слова, хотя бы «хорошо» («Мне здесь хорошо», а не мучительное «Мне здесь комфортно»).
Собственно перевода это не коснулось. Однако заветы Марии Петровны мешают мне многое принять.