Давно, в середине пятидесятых годов, я стояла в букинистическом магазине на улице Качалова, чтобы купить «Леди Джен» вместо моей бывшей, детской, пропавшей в начале сороковых. В той же очереди был человек, который не мог этого вынести. Он обличал и меня, и книгу; получалось, что все беды от тех, кто «такого» начитался. Где он видел людей, воспитанных на «Леди Джен», — не знаю; скорее всего, они вымерли раньше, а кто выжил — перевоспитался, как мог. Но он их ненавидел. Если бы их ненавидели меньше, они бы не так основательно исчезли.
Прошло еще несколько десятилетий — больше, чем с эпохи «таких книг» — и стало видно, что просто дышать нельзя без некоторых человеческих свойств. Теперь об этих свойствах то и дело пишут, словно у пишущих-то они есть, но беда именно в том, что их нет почти ни у кого, очень уж накладно было их сохранить и передать. Новые и новые дети ходят в церковь; а много ли детей жалеет слабых, не смеется над другими, не спешит занять место в автобусе? Хуже того — много ли взрослых именно этого от детей хочет? «Высшее не стоит без низшего», и своекорыстный, немилосердный ребенок, будто бы любящий Бога, ничуть не лучше ребенка, который о Боге не знал. Может быть, к нему еще не относятся слова о фарисеях, но он куда несчастнее того, незнающего: когда-нибудь ему придется искать Бога ощупью, на свой страх и риск, чтобы избежать привычного двоемыслия.
В книге «Духовная жизнь детей» Роберт Коулз пишет о том, о чем сказано в Евангелии: дети отделены от Божьего Царства гораздо меньше, чем мы, взрослые. Они не «лучше» нас, вот это было бы руссоистским прекраснодушием; они именно ближе к Царству, перегородка тоньше. Если переучивать их, такое знание уйдет вглубь, затуманится, исказится; если не переучивать — оно есть, и действовать на детскую душу надо бы, зная это.
Свойства этого царства — красота, правда, милость (взрослые чаще говорят «истина, добро и красота»). Начнем с истины, с жизни «по справедливости». Честертон писал, Льюис и Толкин повторяли, что справедливость важнее для ребенка, чем для нас — мы чувствуем, что вправе надеяться только не милость, на жалость. Наверное, здесь много правильного (пишу осторожно, потому что и со взрослыми это не совсем так, и с детьми). Дети, еще не отупевшие от себялюбия, ищут правды; они четко видят ту разницу, о которой говорили ангелы Рождества: бывают люди «доброй воли», а бывают — злой. Примерно это и понимает ребенок, говоря «хороший» и «плохой» (ребенок, отупевший, как готтентот у Соловьева, понимает под этим «тот, кто потакает МНЕ» и «тот, кто не потакает»). Большое счастье, если книга их поддержит.
Как и у взрослых, только ярче и четче, тут возникает опасность: можно заключить, что с «плохими» и обращаться надо плохо. Тогда вступает тот великий закон, который Честертон в одном из романов называет «бей кверху». Если с кем-нибудь и можно «обращаться плохо», то исключительно и только с теми, кто сильнее тебя. Скажем, с какими-нибудь смешными детьми или с нелепыми стариками — нельзя. Не знаю, может ли, да и должен ли мальчик понять, что вообще ни с кем нельзя: а вот девочка может и должна. Сентиментальность «таких книг» отсюда и берется. Они написаны для того, чтобы девочка навсегда запомнила мир, где милость еще важнее, чем правда.
Но правда — совсем, милость — отчасти связаны с рассуждением, а оно не способно сохранить что-либо навсегда. На это способно «сердце» — та сердцевина души, о которой часто говорит Писание. Именно сердце, а не какое-то «эстетическое чувство», отзывается на райскую красоту.
Книги, подобные «Леди Джен», показывают ребенку мир красивый, как сад, или торт, или елка. Можно считать, что взрослый с такими вкусами — мещанин или дурак; можно считать, что он — Честертон или Диккенс. Очень важно, что светлое, сияющее и яркое связано в этом мире не с большим, а с маленьким, так что скорее это не сад, а садик какой-нибудь. Город еще недавно был таким, и для меня, к примеру, таким остался, особенно тот город, где я жила в детстве (Питер) и тот, где жили в детстве мои дети (Вильнюс). Внуки живут в Москве и нередко видят в ней такие места и сады, и я с ними вижу, хотя и мечтаю, чтобы стало немножко почище1. Но ведь и Новый Орлеан прошлого века был грязноват, а уж диккенсовский Лондон — тем более.
Так все и совпадает. Истина, милость и красота разобщены только там, где есть грех (прикиньте сами, какие тут могут быть сочетания). И вот, как бы индукция: перед нами — мир, где они не разобщены, значит — в этом сердце, в сердцевине, возникает Божье Царство. Конечно, не захочешь, вытолкнешь его — оно не возникнет: зато если примешь «как дитя», чего оно только не вынесет!
«Леди Джен», которую я прочитала шести лет, вынесла часть тридцатых, сороковые, пятидесятые, шестидесятые, семидесятые и восьмидесятые годы2. Дай Бог, чтобы вашим детям не выпали уж настолько враждебные этой книге времена, но «мир сей» всегда враждебен добру, красоте и правде, так что — очень хорошо, если и у нынешних читателей останется, как сказали бы теперь, модель или эталон прекрасного, чистого, справедливого мира. Поддержите их в этом, не мешайте им, не смейтесь над ними.