«Самый светлый литовец» Радостоскорбие отца Станислава

Минул год с тех пор, как в Литве скончался францисканский монах отец Станислав Добровольский (Станисловас Добровольскис, 1918–2005). Этот человек сыграл важную роль в духовном становлении многих людей, искавших дорогу к Христу в советские времена. Я услышала о нем почти сразу, как переехала в Литву из Москвы — это был 1962 или 63-й год, шел Второй Ватиканский Собор. Тогда случилось чудо явления Божией Матери под Молетай, и в Литве пошел слух, что Добровольский очень скептически к этому чуду относится.

Как и полагается правильному западному христианину, он не верил в обилие чудес. Не то чтобы отрицал такую возможность, но считал, что нужно всё тщательно проверить. И мне это очень понравилось.

Мне впервые рассказал о Добровольскисе, кажется, Пранас Морткус и сильно удивлялся тому, что я ничего об этом человеке не знаю. Его к тому времени знала уже, без преувеличения, вся Литва, хотя из лагеря он вернулся сравнительно недавно — севшие в 1946–1947 выходили в 1954 или 55-м.

У меня были маленькие дети, и я не могла вольготно перемещаться в пространстве. Кроме того, переехав в Вильнюс, я была потрясена мудростью, разумностью и, как теперь говорят, нравственным потенциалом тех старых, досоветских ксендзов, которых я там встретила.

Я много читала тогда католических книг и книг про католичество. Эти же ксендзы мне их и давали. И некоторые духовные проблемы, которые у меня были тогда в Москве, таким образом разрешились. Так что сломя голову лететь к Добровольскису за утешением и наставничеством у меня просто не было причин. Я даже не помню точно, в каком году первый раз к нему отправилась, — в середине шестидесятых, не раньше. И все же потребность не просто в исповеднике, а именно в духовном наставнике была. И в конце концов я поехала к о. Станиславу.

Маленькое, всего в несколько домов, местечко Пабярже находилось в четырех километрах от проезжей дороги и в двадцати пяти — от городка Кедайняй. Но не такое уж это было Богом забытое место. Хотя бы потому, что там было одно из средоточий польского восстания 1863 года.

О. Станислав был в Пабярже настоятелем храма и единственным священником. Почему он стал так известен? «Не может укрыться город, стоящий на верху горы». Литва тогда искала очень духовного человека, была в нем потребность. Помню, молочник, простая душа, сказал: «Что наши ксендзы! Я в костел-то и не хожу. Но у нас есть Добровольский!» То есть он в народном сознании был носителем чистейшей францисканской — бескорыстной, бессребренической — духовности.

Первую встречу в деталях не помню, но, думаю, он, как всегда и ко всем, выбежал навстречу и что-то приветственно закричал. (У него был довольно высокий голос.) Выбежал из дома, или из храма, или из кузницы, где ковал свои «солнышки». Это такое литовское языческое украшение: круг, а из него исходят лучи. Но в середину круга вписан крест. Патер ковал их из медных и латунных кастрюль, которые ему свозили со всей Литвы. Это был способ аскезы. Он их большей частью раздаривал, хотя в доме на серо-бежевой бревенчатой стене всегда висело много таких «солнышек». Очень красиво…

Он был в высшей степени не чужд эстетизму. В доме у него все было очень, как сейчас сказали бы, стильно. Много потрясающей красоты старых священнических риз — у католиков они называются орнатами. Ему опять-таки со всей Литвы передавали эти ризы, часто совсем ветхие. Он их спасал, чинил. И потом всё это висело у него, был просто такой музейчик.

Францисканец живет подаянием. Но промыслительно деньги всегда посылаются, тем или иным способом. Говоря по-новорусски, если действительно нужно, то Бог всегда «подгонит». Надо только на Него полагаться. Средства у патера были — ему давали и присылали много, и он их с немыслимой щедростью раздавал. Однажды я привезла ему гору самиздата-тамиздата, и когда он меня провожал (он всегда всех провожал почти до самой дороги), начал вручать мне деньги. Я отнекивалась за ненадобностью, а он, вскинув руки к небу (характерный жест), почти закричал: «Так что мы — не Мистическое Тело?!»

Патер был человек Промысла. Например, считал, что тюрьма спасла его от гораздо худших вещей: от юношеского романтизма, от каких-то нелепых мечтаний. Впрочем, и некоторые его странности были следствием тюремного опыта. Хотя он всех животных любил, не мог видеть немецких овчарок — эти несчастные собаки на зоне кого-то загрызли до смерти у патера на глазах. Он иногда рассказывал, как рубил уголь в Инте, но эти рассказы на бумаге не передать, надо было видеть. Мы не знали, что правильнее: смеяться или плакать. Вообще, он очень смело говорил об искушениях, которые его когда-то мучили. Искренний был и откровенный человек.

Сплетен об о. Станиславе ходило много, но это естественно — он был чудак, юродивый. Сплетничали в основном околорелигиозные дамы, что, видимо, неизбежно в любой конфессии. Примерно к концу 1960-х к нему повалили люди из России — каюсь, не без моего участия. Потому что в массе своей это были недавно пришедшие в Церковь. Пришедшие из фронды, что еще туда-сюда, или, что куда опаснее, из тяги к любому «запредельному». Все это было перемешано с диким коллективизмом пресловутых «шестидесятых», когда эдакий комсомольский задор был невероятно силен. И к о. Станиславу целыми агитбригадами ездили. Разговоры до утра, бесконечный чай-кофе… В общем, обычный столичный интеллигентский треп. Разумеется, я говорю не о конкретном рабе Божием — неофите шестидесятых, а о том весьма тлетворном, на мой взгляд, духе, который тогда очень сильно развился и витал над этими, во всем остальном неплохими, людьми. Всезнающие, праведные, самоуверенные о. Станислава особенно мучили.

Советская власть его тоже не забывала — к нему регулярно наведывались. Обыски, допросы, слежка — весь набор. Но патер с ними спокойно разговаривал, многих обратил. Вместо обращенных приезжали новые.

Политической деятельности о. Станислав чурался, хотя все литовские диссиденты у него бывали, пытались во что-то вовлечь и очень осуждали за то, что он дистанцируется. Не знаю, что он советовал другим, но мне прямо говорил: держись от всего этого подальше — от борьбы, от идеологий и прочего. Наша борьба — это молиться, жить иначе, стараясь не быть советскими людьми в каких-то корневых основаниях бытия, а не на поверхности.

После обретения Литвой независимости в жизни патера, видимо, многое изменилось. Но я уже оттуда уехала и восстановить картину его последних лет могу только приблизительно.

В начале 90-х его стали обвинять в том, что он «любит большевиков». Я знала его много лет и смело могу сказать, что это не так. Мне кажется, причина некоторого, скажем так, общественного недовольства, которое он возбудил против себя в свободной Литве, двояка.

Во-первых, будучи монахом, он не мог принять и одобрить дуновенья некой вседозволенности, которое пронеслось-таки «над жнивьем Жемайтии», как сказал бы Бродский. Такое головокружение от обретенной свободы. Любой фундаментализм оказался не в почете, в том числе и христианский (я считаю, любой христианин — фундаменталист).

Во-вторых, к нему стали обильно ездить бывшие литовские коммунисты, те, кто вступал в партию по карьерным соображениям или по каким-то иным. И он всех принимал, со всеми разговаривал. А общественным мнением предполагалось, что это «они», враги. Такая, как англичане говорят, us them mentality. Эта ментальность была ему совсем не свойственна.

Была еще, кажется, и третья причина известного социального отторжения патера. Дело в том, что в жизни его — старенького, перенесшего несколько тяжелых операций человека — в последние годы усилился элемент юродства, которое в нем всегда было. Например, в один из последних приездов в Вильнюс в храме Непорочного Зачатия на Зверинце он вместо проповеди швырнул в ноги собравшейся пастве кошелек с деньгами и прокричал: «Чего вы пришли сюда? Вот ваш бог!»

И при этом он был невероятно трезвым человеком. Никогда не заблуждался ни на чей счет. Помню, как приехал кто-то из Москвы и начал наивно восхищаться: ах, Литва! Ах, духовность! Ах, католичество! Патер слушал, слушал, а потом проворчал: «Католичество, католичество… Где вы видели католичество? Национализмус и язычество». Это, конечно, не вся правда — она всегда сферична, объемна. Но каждая конфессия должна знать про себя и эту часть правды. А он не боялся сказать все вслух.

Иногда патер приезжал в Вильнюс и встречался с, так сказать, обращающимися. Он с ними много гулял и всегда заходил в одно и то же кафе. Это была проверка! Сидят они за столиком, пьют кофе. И о. Станислав всегда складывал блюдечки, тарелки, чашки-ложки так, чтобы женщине с тележкой было удобнее их убрать. Неофит, горячо делившийся своими высокодуховными проблемами, как правило, одергивал старика: «Да бросьте вы! Она уберет».

У него было много таких тестов, и, когда в конце прогулки выходили на площадь Гедимина к колокольне, он говорил: «Манюсенький! Так тебе сейчас не надо в Церковь. Ты будешь фарисей, они Бога убили. А это нехорошо. Научись убирать за собой, считаться с другими, слушать других…»

Православная практика знает такое понятие — радостоскорбие. Наверное, жизнь каждого христианина — радостоскорбие, если он, конечно, пытается жить по Евангелию и сораспинается Христу. Это, возможно, звучит слишком пафосно, но по-другому об о. Станиславе я не знаю, как сказать.

Записал Сергей Юров, «Истина и жизнь»