Новый Иерусалим

Сейчас издается довольно много книг Честертона — трехтомник, пятитомник, разные сборники. По-видимому, читатели ощутили в нем такие необходимые нам качества, как легкость, чистота и душевное здоровье. Вообще-то они теперь бывают, особенно — первое, но по отдельности. Дадут тебе легкость, терпимость, игру — плати по меньшей мере полным скепсисом; дадут чистоту или здоровье — плати нетерпимостью и фальшью. А у него ни ханжества нет, ни той даровой доброты, которая вызвана равнодушием. Словом, и у нас, и в Англии с Америкой, тяга к нему возрождается, причем те, кто хочет его читать, не думают, как думали многие в 20-х, что он — беззаконный эксцентрик или, как думали некоторые в 60-х, что он лютый воин, надеющийся сразить зло мечом.

Однако если судить о нем по «мыслям», спорам не будет конца. Из него нетрудно выписать сотни «либеральных» и сотни «консервативных» цитат. Дело в том, что он умел сочетать то, что кажется несовместимым — не смешивать, а именно сочетать, как сочетаются все цвета, чтобы дать белый. Если их просто смешать, будет в лучшем случае бурый.

Сам он говорил в «Чарльзе Диккенсе», что, хочет писатель или нет, он все равно учит самой атмосферой своих книг. О том, как этот пророк и проповедник учил впрямую, много написано даже у нас. Сейчас мы поговорим о том, как действует он подспудно, незаметно, словно свет или запах, а точнее — все тот же цвет. Огромную роль у него играют краски, и не просто сами по себе, а с добавлениями четкости, прозрачности, сверкания, яркости.

Когда-то и дело описывается что-то четко очерченное, яркое, прозрачное и сверкающее, больше всего это похоже на драгоценные камни. Честертон переносит нас в особый мир, который видел в детстве, потом — утратил, словно тот затянулся серо-бурой пеленой, и внезапно увидел опять в двадцать два года, по пути в лондонское предместье, где он встретил свою будущую жену. Такой мир он чаще всего сопоставляет с чудом. Все это не случайно — он очень жалеет тех, для кого пелена не спала, и пытается передать им радость. Примерно так видят дети (если их уж очень не скрутило), влюбленные, святые. Честертон надеется, что, переняв такое видение, мы очнемся и станем благодарными, как они. Часто исполняется эта надежда или нет, судить трудно. Могу только сказать, что знаю людей, многим ей обязанных, и сама принадлежу к их числу.

Мир, полный драгоценных камней, — это Новый Иерусалим из «Откровения». Перечитайте соответствующие места; правда, мы к ним и здесь вернемся. Теперь посмотрим, как выглядит это у Честертона.

Круглый купол синевато-зеленого неба отсвечивал золотом меж темных стволов. […] Зеленый светящийся сумрак быстро сгущался, и на небе проступали кристаллики звезд.

Зелень и золото еще сверкали у темнеющего горизонта, а сине-зеленый купол неба становился зелено-синим, и звезды сверкали ярко, как крупные бриллианты.

Бледно-зеленое послезакатное небо, на котором зажглась одна звезда […], представлялось светозарной пещерой […] и, чем больше погружалось оно в кристальные волны, тем становилось […] прозрачнее, подобно цветному стеклу.

Дети правы, леденцы лучше драгоценного камня. Как хорошо есть изумруды и аметисты! […] Они (леденцы) сверкали, как рубин.

В мерцании огня вино стало прозрачным, как кроваво-алый витраж […] Вот алое вино обернулось алым закатом,., вот закат раскололся, и алые фонарики повисли на деревьях сада […] Вот свет их слился в огромный прозрачный рубин, освещавший все вокруг, словно алое солнце.

На фоне зеленого и черного мрамора, в глубине часовни, мерцал темный багрянец, […] а на его фоне алели рубины усыпальниц, розы святой Доротеи.

Как видите, почти всюду у него — подобие зеленых камней (изумрудов, аквамаринов, хризопразов) и алых (фанаты, рубины). Это действительно так. Он считал, что красного должно быть мало, только капли, и четко ограниченные, но этих капель (леденцы, вино в бокале, фонарики, даже окно кондитерской, которой он сравнивает с «кончиком сигары») у него много. Подсчеты показывают, что преобладает у него алое, вплоть до почти черного, но прозрачного цвета; золотое и медное; зеленое. Почему-то синего мало; зато сочетанию синего с серебряным он посвящает первый рассказ об отце Брауне, «Сапфировый крест».

Алмаз ему, видимо, не нужен, прозрачность без цвета не уживается в его Новом Иерусалиме, зато россыпь разноцветных сверканий (бриллиант) он очень любит. Вот, к примеру:

Бесчисленные огни всех цветов радуги дробились в бесчисленных зеркалах и плясали на бесчисленных тортах и конфетах, сиявших позолоченными и многоцветными фантиками.

Однажды, правда, отец Браун предлагает Фламбо представить себе «алмазные леса с бриллиантовыми листьями», но когда ты привык к честертоновскому миру, непременно покажется что бриллианты — не бесцветны.

Бесцветной прозрачности он не любил; не любил и непрозрачной яркости. Конечно, без нее обойтись труднее, но что-нибудь прозрачное или хотя бы сверкающее он да вводил, приподнимая и облегчая картину. Например, в сказке «Разноцветные страны» волшебник проводит мальчика, которому надоело смотреть на небо, дом и сад, через всю радугу, и получается так:

Когда я пробирался сквозь павлиньи и бирюзовые леса, мир становился все зеленее […] Потом я перебрался в четвертую страну… — лимоны, короны, подсолнухи… Через оранжевые края— шафран, апельсин, пламя — я попал в алую страну…

Однако его безошибочное чутье тут же ему подсказывает, что даже с огнем, золотом, павлиньими перьями, такой мир уже не радостен, а мучителен, и он мгновенно вводит мягко-белое, потом — бесцветное, но сверкающее:

Передо мной стоял волшебник с бородой слоновой кости, и глаза его сверкали бриллиантовым блеском.

Чтобы пригасить, усмирить, сделать смиренней яркость мира, белого ему мало, этот цвет и сам слишком ярок. У Честертона есть эссе «Кусочек мела», где он показывает, что белое — это цвет, рисуя белым мелком на бурой бумаге. Вот бурый и серый, цвета смиренного фона — непременны у него. Серый он воспел в эссе «Сияние серого цвета», бурое спрятал в фамилию своего любимого героя, отца Брауна, который об этом рассуждает в рассказе «Алая луна Меру». Рассказ — о ярком, алом, прозрачном и сверкающем камне, но почти незаметно остается ощущение того тихого, неприметного фона, без которого красота могла бы обернуться наглостью.

Собственно, все это — примеры одного из тех сочетаний, о которых мы говорили в начале. Свобода у Честертона не противостоит уюту, а дополняет его; достоинство дополняет смирение, неприятие зла — милость к человеку. Таких сочетаний очень много, и одно из них — драгоценные камни на скромнейшем фоне. Честертон хочет сказать, и всячески показывает, что друг без друга они не держатся, обретают какую-то неточность, если не порочность.

Еще в 70-х годах довольно давно шли разговоры с художником о картинках к Честертону, и он сказал, что больше всего подошла бы рождественская елка. Действительно, игрушки для него — те же драгоценные камни, а темный цвет и таинственность — смиренный фон. Интересно, почему среди этих игрушек не так уж много синих? Потому что нужный холод дают серебро и блестящая белизна, или синий чем-то не вписывается в такой, детский мир? Вроде бы сапфир — воплощенная красота, но холодноват он, что ли?

Как бы то ни было, получается, что мир, освещенный светом чуда — золотой, зеленый, алый. Белизна, серебро и прозрачность не дают ему стать миром богатства, то есть взрослых, а серое, бурое, коричневатое снимает с него всякую бравурность. Однако, что ни говори, он состоит из драгоценностей, как Новый Иерусалим.