В наших глазах право на суд над временем мемуаристу дает или память (много помнит о других), или судьба (много пережил сам). Наталья Трауберг, благодаря которой сперва в самиздатских, а потом в типографских книгах здесь прочли Г. К. Честертона, К. С. Льюиса и П. Г. Вудхауза, в своей книге «Сама жизнь» от воспоминаний о себе и о других отказывается. Свой отказ от мемуарности она объясняет сама: «Простейшие страсти мешают увидеть себя — ну и не пиши о себе, пиши о других. А как? Что мы о них знаем? Какие-то поступки, обрывки фраз, которые исказила память? При любом, простите, „духовном опыте“ мы не знаем о человеке почти ничего». И почти не опираясь на весь тот материал памяти о себе и других, который в наших глазах только и дает мемуаристу право на суд над временем, Трауберг прямо говорит о времени как таковом, о его смысле, дает почти голые формулы разных советских десятилетий. Они даны без тяжеловесности, без глубокомыслия, какими-то отдельными легкими уколами.
«Смотрю на Маяковского и вижу несчастное поколение полухулиганов, угодивших в капкан советской власти. Что говорить, они туда охотно лезли, но я так много их видела, так много от них вынесла, что просто обязана разглядеть сквозь них самолюбивых потерянных детей».
«В 1934 году что-то переломилось на этой бедной земле, начался самый густой кошмар».
«Вспоминаешь ту ненависть к Чехову, которая возникла в конце 1960-х годов или немного раньше. Именно тогда сгустилась и оформилась особая неофитская злость. Несколько человек двигались примерно так: не могу тут дышать; вот к чему привели все эти „гуманизмы“; значит, ненавидим всякую жалость и слабость».
«Какое было мерзкое время! Сейчас его полюбили, забыв (или простив?) очереди, зеленую колбасу, железный занавес. Что до главного зла — бесконечных глумлений, их уж точно не помнят, нежно вспоминая особую задушевность тогдашних людей».
«Странный и несчастный человек 70-х годов толком и не описан… Разбросанные по спальным районам, лишенные мало-мальски человеческой семьи, никому не нужные, мы жадно и жалобно искали нового всезнания, нового коллектива и чьей-то безоговорочной любви».
Такие формулы мы привыкли встречать у поэтов, например у того же Маяковского: «Когда все расселятся в раю и в аду,/ земля итогами подведена будет — / помните: в 1916 году / из Петрограда исчезли красивые люди». Трауберг и сама упоминает о стихах как о более уместном для суда над временем жанре: «Судить, хорошо ли время „оттепели“, бессмысленно. По сравнению с тем, что было раньше, все покажется хорошим. Наверное, лучше всего было бы рассказать о той поре в музыке или в каких-нибудь туманных стихах». И еще точнее: «Жизнь идет выше, не стезями жизнеподобия. Потому к ней и ближе музыка, цвет, запах, а из словесности — притча, миракль, аллегория».
Но единичный человек, который судит свое время, не имея привилегий поэта и отказавшись от привилегий мемуариста, то есть человек, говорящий без всяких внешних прав на речь, это и есть современный автор. И вот эта фигура современного автора в книге Натальи Трауберг видна яснее, чем во множестве самых, казалось бы, современных книг.