Чудо рядом

Я никогда не стесняюсь глубокой пристрастности в моих воспоминаниях о дорогих мне людях. Что мое — то мое, и никуда от этого не денешься. Нахожу неожиданную поддержку в недавно опубликованных записях Бориса Слуцкого (и о нем надеюсь когда-нибудь очерк завершить): «Мемуарист должен быть страстен и несправедлив. Чтобы не скатиться к объективизму».

Вот и побуду в очередной раз несправедливым. Потому что объективизм хуже всего.

Я к тому это сразу же оговариваю, что мне придется довольно много рассказывать и о себе. Кто-нибудь может подумать, что я, пользуясь случаем, решил, прикрываясь Натальей Леонидовной Трауберг, лишний раз похвастаться собой, любимым. Пусть думают. Мне важно показать, как через конкретное отношение к конкретному человеку — ко мне — проявлялось общее отношение Натальи Леонидовны к людям и миру. На других этого не продемонстрируешь, я оказываюсь единственной мне доступной «подопытной крысой», которую могу использовать в данных воспоминаниях.

Еще одна трудность: о многом из того, о чем мы говорили, рассказала она сама, рассказала точней, подробней и лучше, в «Сама жизнь» и других книгах. Не хочется повторять уже известное читателю, да и как повторишь? Порой дело было не в сказанном, а в ее голосе, ее жесте, ее интонации. В том, что летуче и мимолетно, но без чего не поймешь истинную суть. Когда я сейчас читаю ее книги, я слышу ее голос, я вижу, каким жестом она сопроводила бы ту или иную фразу, и мне жаль читателей, которые всего этого лишены, потому что без этого очень многое для них наглухо закрыто, потеряно безвозвратно. Там, где для тех, кто воспринимает лишь текст, черные значки на белом фоне сложатся в мудрое назидание, там я скорей слышу недоумение растерянного ребенка. Да как же может быть иначе, почему эти люди не понимают, что сами себе делают дурно и больно?..

Может быть, вот этим словом «недоумение» — недоумение перед явной слепотой людей, впускающих в себя темное — можно определить главное в Наталье Леонидовне. И еще, незлобивость. Незлобивость, совсем не исключающая жесткости, но это была жесткость особого рода, не «добро с кулаками», о котором она так негодующе говорила при жизни и говорит в своих книгах, а умение отстраняться, закрываться от определенных людей. От тех, кто, показав так или иначе суть своей личности, становились «внешними», — я как-то привел ей одну из моих любимых цитат из Апостола Павла, «Со внешними обходитесь благоразумно, пользуясь временем», и она полностью согласилась. Ну, а уж евангельское место про брата, которому трижды скажи, что он неправ, а потом оставь его, она сама не раз вспоминала, и в ее книгах это есть. «Оставляла» она очень твердо.

Как описать ее голос — несильный голосок — с которым многое, что она говорила, обретало особый смысл? Тихий? Ангельский? Все не то. Звон колокольчика под ветром? Тоже не совсем правильно. Все это было, но была и медленная задумчивость, с которой она взвешивала каждое свое слово. И — какая-то очень безвредная язвительность, одним словом она могла так припечатать человека или явление, что больше не о чем было говорить, но не было в этом того оттенка, о котором говорят, что «ради красного словца зарежет и родного отца».

Мы познакомились в странную «перестроечную» пору, когда стало дозволенным многое, бывшее прежде запретным, и при том блистательные проекты, как воспользоваться полученной наконец свободой, лопались мыльными пузырями один за другим.

Мне позвонили, что приехал очередной зарубежный издатель, получивший разрешение работать в Советском Союзе, что этот издатель хочет встретиться с самыми видными переводчиками и знатоками английской литературы, и что встреча состоится в квартире Натальи Леонидовны Трауберг на Брестской. Почему я попал в число избранных, ума не приложу.

Наталья Леонидовна сидела на кухне, с ногой в гипсе. Она встретила меня веселым приветствием:

— Рада познакомиться! А я сломала ногу, так что я сегодня в роли Марии, а моя дочь Мария в роли Марфы, будет вас всех обслуживать и заботиться о хозяйстве!

Это она повторила и другим гостям.

В тот вечер было много профессиональных разговоров, и между собой, и с прибывшим наконец издателем. С Натальей Леонидовной мы в тот вечер не очень общались, я больше «прилип» к Нине Демуровой, которой искренне восхищался. Вышли к тому времени и прекрасная «Алиса в стране чудес» в ее переводе, так полно и здорово ей откомментированная (ее комментарии можно было читать как отдельное произведение), и составленный ей сборник английской поэзии нонсенса «Topsy-Turvy World», где тексты были подобраны и комментарии составлены таким образом, что открывали нам, чуть ли не впервые, весь огромный чудесный мир этой поэзии, за ограниченным по тогдашним меркам тиражом этой книги (всего 50 000 экземпляров!) «вся Москва» гонялась, и многое другое.

И сама Нина Демурова была чудесной. В пышном ореоле седых кудряшек, с сияющими очень молодыми глазами, она сама была Алисой в стране чудес. У нас нашлись общие темы, мы о многом успели переговорить, и реплик Натальи Леонидовны я почти не помню, за исключением ее несколько раз повторенного призыва побыстрее допить весь коньяк, появившийся на столе, потому что «сейчас может подойти мой сын и разом все выпить, а ему это будет не очень хорошо».

Но сложилось так, что с Ниной Демуровой мы больше не встречались (недавно с большим удовольствием встретил ее книжку про Льюиса Кэрролла в серии ЖЗЛ), а с Натальей Леонидовной общение продолжилось. То одна общая тема находилась, то другая, да и жить я стал в то время буквально через три дома от нее, так что всегда была возможность забежать с коротким визитом. И чем дальше, тем больше мы с женой подпадали под… нет, «магнетизм» здесь слово неподходящее, не было никакого магнетизма, было удивительно мирное и спокойное поле вокруг нее, и в этом поле ты сам немного собирался, чтобы стряхнуть приносимую из внешнего мира ожесточенность.

Не могу понять, куда во всех наших переездах делись оставшиеся экземпляры «Томасины»… Тогда, где-то сразу после крушения Советского Союза (или незадолго до него?) «Томасина» вышла отдельным изданием, и я, ничтоже сумняшеся, хапнул у Натальи Леонидовны разом целую пачку, экземпляров в тридцать, чтобы дарить и распространять. Но сколько-то экземпляров должно было остаться! Впрочем, брезжит смутное воспоминание, что мы с женой принесли их назад Наталье Леонидовне, когда она пожаловалась, что у нее самой экземпляры кончились. Но не уверен. Память странные штуки выкидывает, смывая порой те или иные эпизоды.

С разговоров о Томасине и началось наше действительно тесное общение. Это важно, потому что по странному кольцу мы к Томасине вернемся. Могу только посочувствовать тем, кто не читал этой книги. Пересказывать ее глупо. История кошки, из трагедии становящаяся светом — это вся наша история.

Что еще вспоминается, кроме разговоров о Томасине?

Приведу несколько отрывков наших бесед.

Я заговорил о том, что наконец дочитал вышедшего на русском «Улисса».

— Да, «Улисс» появился на русском языке. Это замечательно. Теперь осталось только одно — перевести его.

Историю про мучения Натальи Леонидовны с редактурой этого перевода я узнал намного позже. Но не только личным горьким опытом объяснялась ее реплика. Наталья Леонидовна очень трепетно относилась к русскому языку, она и в разговорах, и в выступлениях в печати всячески выступала против «новояза» в любых его проявлениях, и, помнится, был у нас разговор о мысли Мандельштама, что невероятный, небывалый по художественной выразительности язык есть главное достояние России и «одно-два поколения, оторванных от языка, будут означать смерть страны». А тут «отрыв от языка» осуществлялся повсеместно, проводился в жизнь всеми возможными способами, и можно было увидеть, как многие талантливые люди этому поддаются… Вспоминается рассказ Довлатова, как он работал секретарем у Веры Пановой, и Панова спросила у него: «У кого из современных авторов самый лучший русский язык?» «У Риты Райт», — твердо ответил Довлатов. «У переводчицы? — поразилась Панова. — Не у кого-то из оригинальных прозаиков?» — «Да.» — «Сережа, но это же ужасно!» — воскликнула Панова. Довлатов только руками развел. Вот такой же хранительницей языка, в лучших традициях великой русской школы перевода, была Наталья Леонидовна. Может быть, последней из великих. И это вовсе не означает, что ее язык был тщательно вычищен и от того статуарен — окостенелый, что ли. Кто читал хоть один ее перевод, тот, думаю, не может не согласиться, что сила ее дара в том, что она представляет живого автора — с автором беседуешь как с живым человеком, автор становится тебе родным. Это и в «Томасине», и в «Письмах Баламута», и во всех ее переводах Честертона и Вудхауза — да где угодно.

Недавно перечитывал «Диккенса» Честертона в переводе Натальи Леонидовны — и сам не заметил, как втягиваюсь в спор, в живой диалог. Честертон замечает, что «Наш общий друг» — слабый роман, и тот, кому нравится этот роман, не любит и не понимает Диккенса по-настоящему. А я-то этот роман очень люблю! И поймал себя на мысли о том, что, будь перевод другим, я бы просто разложил по полочкам, в чем согласен, а в чем несогласен с автором; в общем, разобрал бы книгу и препарировал как положено; а тут — никакой аккуратности, никаких полочек, хочется договорить, дообщаться, убедить в чем-то своем… И так жалко, что сейчас прямо не спросишь у Натальи Леонидовны, что же имел в виду Честертон — не мог он такой замечательный роман так походя и окончательно зачеркивать…

Вот это ощущение живого присутствия автора, рождающееся из потрясающего, глубинного и объемного, владения языком, и отличает всегда любую работу Натальи Леонидовны. Живой язык стал для нее защитой от черного безвременья, в которое мы все были погружены (я не стану подробно говорить о ее отношении к этому безвременью, это можно прочесть в ее книгах), и он же сделал ее первым из настоящих переводчиков «самиздатовским и тамиздатовским автором» — редчайший случай, когда переводы невинных, вроде бы, вещей, ставших сейчас классикой мировой, не только английской, литературы, издавались наравне с Солженицыным, Бродским, Гумилевым, полным Булгаковым и полным Мандельштамом. И одновременно оказалась она, неожиданно для себя, в первых рядах участников «религиозного сопротивления», хотя сопротивляться, резко обозначать свою позицию Наталья Леонидовна никогда в жизни не хотела. Она хотела одного: чтобы ей свободно дышать не мешали.

Но продолжу.

Живое присутствие автора возникало и потому, что для Натальи Леонидовны все переводимые авторы всегда были живыми людьми, настоящими друзьями. Она могла вздохнуть:

— Бедный Вудхауз, как же ему досталось.

Или заметить вдруг:

— Люьис — он такой зануда.

Имея в виду, что многие вещи Льюиса с «миссионерским» посылом написаны, при всем их блеске и глубине, все-таки для людей, которые и так уже Христа приняли, и потому Льюис имеет обыкновение временами ломиться в открытую дверь.

С разговора о книге Льюиса «Чудо» разговор мог перейти на то, что есть чудо в нашей жизни.

— Люди все время хотят какого-то яркого, необыкновенного чуда, и не замечают настоящих чудес, происходящих рядом с нами, каждый день. Чудо — оно повсюду, надо только уметь его видеть. Вот, вчера мне были срочно нужны четыреста долларов. Я взмолилась: Господи, помоги! И тут же мне звонок от «богородичников», Наталья Леонидовна, не переведете ли для нас небольшую книжечку, за четыреста долларов, мы вам сразу заплатим. Приезжают, привозят книжечку и деньги. Я с «богородичниками» люблю работать, они меня часто выручают. Они такие смешные.

«Смешными» Наталья Леонидовна называла людей, которые изо всех сил стремятся делать доброе и хорошее, но не всегда у них получается, в силу ли нехватки профессионализма или в силу других вещей. Перевод важной и ранее запретной вещи, выполненный не очень умелым переводчиком, был «смешным». «Смешной» могла быть и ветвь христианства, не извращающая учение Христа, но сколько-то его суживающая. Там же, где Христа превращали в беспощадного мстителя, в «добро с кулаками» — там она людей «отстраняла».

Об этом подробней и лучше сказано в ее книгах воспоминаний. Я на другом задержусь. На ее отношении к чуду — это важно для понимания дальнейшего. Сейчас мне трудно разделить разговоры с Натальей Леонидовной с более поздними разговорами с некоторыми священниками, которые придерживались сходных взглядов. Суть, в любом случае, такова — перескажу своими словами, чтобы случайно не приписать Наталье Леонидовне чьих-то чужих слов, но чтобы ее мысли донести в целости и сохранности.

«Чудо рядом» — это то, что мы, с одной стороны, не замечаем до поры, до времени, а с другой стороны, то, что способно впечатлить особенно сильно. Как восход солнца — если хоть на секунду представить, как же Господь должен хранить этот мир, чтобы это чудо ежедневно совершалось. Чудо, напрямую связанное с бытом и повседневностью, может «прошибить» сильнее чуда «общего», «для всех». Апостолов ни вразумляют до конца ни пять тысяч человек, накормленных несколькими хлебами, ни даже воскрешение Лазаря — казалось бы, как тут не поверить, что Христос и сам воскреснет, если он Лазаря трехдневного воскресил? Но сомнения остаются, и после распятия они пребывают в унынии. А вот когда Христос говорит Андрею и Симону (Петру): «Закиньте сети и вытащите рыбу!», и они, после отчаянного сопротивления — да зачем, Господи, тут пусто, рыбы нет и быть не может, мы же весь день прорыбачили! — сети все-таки закидывают, и вынимают настолько полными, что сети рвутся и лодка чуть не тонет, тут-то их и «пронимает». Весь жизненный и профессиональный рыболовецкий опыт гарантировал им, что рыбу здесь ловить без толку, они могли бы присягнуть в этом — и вдруг на тебе! И они бросают все и следуют за Христом.

Вот такое «личное чудо», чудо, противоречащее всему, что ты знаешь как человек, как профессионал, как семьянин и так далее, и все-таки совершающееся, оно в какой-то момент происходит для каждого из нас, и важно не упустить его, не прошляпить, не отмахнуться, а увидеть его открытым и непосредственным взглядом и последовать туда, куда оно тебя ведет.

Таково чудо «Томасины», наш разговор о чудесах очень часто начинался и завершался этой книгой. Это важно, почему и отмечаю это еще раз. («Ни в коем случае не забывай о подтяжках, мой мальчик!»)

Здесь, однако, пора рассказать о нескольких эпизодах, непосредственно меня касавшихся — я, так сказать, выступал «главным героем».

В первой половине девяностых годов ушедшего двадцатого века я, кроме переводов, занялся продвижением и собственных вещей, которые у меня в столе копились довольно давно. Я писал детективы — развлекательный, вроде бы, жанр, но при советской власти и нечего было думать их напечатать. Во многом, замечу, я опирался на Честертона, и аллюзии с романом «Человек, который был Четвергом» в нескольких моих вещах присутствуют. Может, и поэтому они так нравились Наталье Леонидовне.

Нравились ей и вещи моей жены, особенно ее «кошачий» роман, и она всё переживала, что этот роман издан всего один раз и небольшим тиражом. «О чем издатели думают? Вот она, настоящая литература, а они не хотят с ней дела иметь!»

Ну, кошки и Наталья Леонидовна — это понятно, это особое, и к этому чуть позже еще раз подойдем.

А тогда вышла моя первая большая вещь, «По ту сторону волков». Интерес она вызвала немалый, и на волне этого интереса в газете «Сегодня» появилась издевательски-разгромная рецензия на роман.

Наталья Леонидовна была очень возмущена — и я понял, что не из простой вежливости она произносила хорошие слова о моих произведениях.

— Алеша, я ведь постоянный автор газеты, выступаю на темы культуры, все время просят очерк дать. Я им сказала, что, если они не разберутся, откуда взялась эта гадость и не извинятся перед вами, я с ними всякое сотрудничество прекращаю и на мою регулярную рубрику могут не рассчитывать!

И прекратила. Я не сразу осознал, насколько это ей было непросто. В те лихие времена, когда на всех, казалось, бешеные деньги валом сыпались, она продолжала жить лишь литературным трудом — и порой горько было видеть, как трудно и скудно приходится человеку, которого следовало бы беречь и опекать как национальное культурное достояние.

[ … Здесь я «по-пушкински» поставлю много-много точек. Я тут более подробно рассказывал о людях, имевших отношение к моим «заварушкам» — и скорей проявлялся мой жесткий подход, чем полный любви и всепрощения подход Натальи Леонидовны. Она могла «оставить» человека, но так, чтобы об этом «внешние» не узнали — незачем выносить любой негатив о человеке на смакование и потеху тем, кто жаждет скандалов и сенсаций. Вспоминаю, в связи с этим, ее рассказ о Томасе Венцлова, как она жаловалась ему на трудности жизни, и он ей ответил, в очередной раз спутав, по-литовски, «л» и «р»: «Натари, моритесь!» Это «Натари, моритесь!» с тех пор стало нашей семейной присказкой, мы всегда используем ее, когда самих себя надо малость «осадить». …]

После всего рассказанного будут чуть более понятными и другие наши разговоры.

— Я вообще переводчиков поэзии не люблю. Вот вы, Алеша, редкое исключение, — кого еще она относила к «редким исключениям», называть не буду, эти люди могут сами представиться и поделиться собственными воспоминаниями, которые были бы очень кстати. — Обычно в перевод поэзии уходят люди, слишком плохо знающие язык, чтобы переводить прозу. А заодно они и с собственным языком не очень ладят, так что можно представить, что у них получается. Вы, Алеша, можете и прозу переводить отлично, но сознательно выбрали стихи. Может, потому что вы сами поэт. А скажите, если бы вам вдруг дали возможность перевести прозу, по вашему выбору и с хорошей оплатой, что бы вы выбрали?

— Я бы выбрал, Наталья Леонидовна, тот роман Фолкнера, в котором рассказана предыстория «Реквиема по монахине». В советское время этот роман был закрыт для нашего читателя, потому что в нем слишком много секса и насилия. Роман действительно жуткий. Но мне было бы интересно проследить на материале, как у Фолкнера из любой бездны восходят сострадание и милосердие.

(Кажется, с тех пор роман был переведен, появился в последнем собрании сочинений Фолкнера, но я плохо слежу за переводами.)

— Нет, Фолкнера я бы переводить ни за что не стала, даже если бы никакой другой работы не предвиделось надолго вперед. Фолкнер — это совершенно не мое.

— А для меня он во многом — любимый враг. Я очень часто категорически не принимаю его взгляды на мир и человека, но мне безумно интересно с ним спорить. Без спора с ним моя жизнь была бы неполна, и я часто к нему обращаюсь. А его нобелевская речь!..

— Может быть, может быть… А что еще, если мы Фолкнера оставим в покое?

— Вы знаете, как я люблю Дороти Сэйерс, и несколько ее вещей перевел, а еще нескольких начинал переводы…

— Да, и я ее очень люблю! Вы не видели в Оксфорде памятник ей? Она там как в жизни, коренастая, плотная, решительная, со своими восемью кошками. Все ее кошки запечатлены вместе с ней, и это правильно! Памятник замечательный! И она сама замечательная! Кроме, пожалуй, «Have His Carcase», — (на русский надо переводить «В отсутствии трупа», «Необходим труп», «Нет тела — нет дела», как-то так), — там просто патологическая тема этой несвертывающейся крови, гемофилии, мне противно и тошно было читать, не знаю, зачем она это написала, я этот роман больше не перечитывала. А вот «Gaudy Night», — (точней всего по смыслу «Сбор — или съезд — выпускников», пожалуй), — это чудо! И на таком глубочайшем, тончайшем уровне там подняты очень болезненные проблемы ответственности ученого, всегда ли надо говорить правду и только правду… Это ж уже почти не детективный роман, эта книга — сама жизнь, кусок жизни! А когда еще знаешь всех этих ученых гуманитариев, филологов и историков, что в Лондоне, что здесь…

— И «Busman’s Honeymoon», — («Медовый месяц водителя автобуса» — идиома, означающая «Медовый месяц, проведенный на работе».)

— Да, конечно, чудесный роман! А «Девять портных» — это же вершина.

— Но как переводить «Девять портных»? Там же лорд Питер находит разгадку преступления, расшифровывая послание, шифром которого выбраны значки записи английских колокольных перезвонов. На русский язык это совершенно непереводимо. Разве что, искать аналогии в записи «крючками» старинных церковных песнопений, да и то вряд ли пройдет.

— А вот вы и подумайте. Вы подумайте…

У нас много было разговоров о Дороти Сэйерс, всякий раз заканчивающихся сожалениями, что она, по идеологическим причинам, не была в свое время допущена до советского читателя так, как была допущена ее современница Агата Кристи, и что нам необходимо ее полное собрание сочинений, в которое вошли бы не только ее детективы, но и ее религиозно-философские труды и ее знаменитая рождественская пьеса «Человек, который был рожден стать царем». Разговор после этого сворачивал на Честертона, от которого Дороти Сэйерс взяла очень много — и она ж, а не Агата Кристи, была по смерти Честертона избрана новым председателем английского общества детективистов…

Возникали разговоры о других авторах — иногда очень далеких для Натальи Леонидовны.

— Лавкрафт просто замечателен. Он открыл много нового, показал новые пути. Но он такой ужасный, — это «ужасный» прозвучало с недоумением и сожалением: мол, ну зачем же он так, что он, бедняга, со своим творчеством натворил, неужели не мог обойтись без этого…

Выяснилась и наша общая любовь к Грэму Грину: без натяжек великому писателю, творчество которого почему-то отошло для современного читателя на очень задний и дальний план, незаслуженно отодвинулось. Нас восхищал роман «Суть дела». Так получилось, что уже после смерти Натальи Леонидовны я прочел статью Оруэлла, безжалостно этот роман разгромившего: ему, после двух мировых войн, холокоста, сталинского режима и атомной бомбы, вопрос о том, может ли обрести спасение человек, покончивший самоубийством, если это самоубийство было, по «сути дела», актом высокого самопожертвования, представлялся «католическим высокомерием», схоластической слащавостью, высосанным из пальца и чуть ли не издевательством над здравым смыслом и человечностью. Как я пожалел, что не могу обсудить с Натальей Леонидовной эту странную для меня статью автора, чей «1984» всегда был для нас символом провидения и мужества! Когда сейчас размышляю над этим, то мне кажется, что наш ответ был бы общим: это сам Оруэлл уклоняется от «сути дела», а не Грэм Грин — там, где человек отворачивается от вопросов спасения и искупления, вроде бы таких абстрактных и существующих «не в этой жизни», уже готова почва для мировой бойни и многомиллионных лагерей смерти.

А когда я перечитываю роман Грэма Грина «Путешествия с моей тетушкой» (к сожалению, существующий по-русски лишь в достаточно неважных переводах — вот бы Наталья Леонидовна перевела его на том же уровне, что, например, «Девицу в голубом», не прибегая к натяжкам и суконным жаргонам для передачи легкого крылатого юмора! — и уж, конечно, не перевела бы библейского Товия как «Тобиаша»!), мне почему-то за хулиганистой тетушкой Августой («абсолютной оторвой», как сказали бы сейчас) видится сама Наталья Леонидовна. Что-то в ней было такое — хотя и проявлялось совсем иначе, чем в невозможной тетушке главного героя.

Возможно, вот это если не озорство, то ощущение постоянной готовности к озорству, было отличительной чертой ее поколения — но в Наталье Леонидовне эта черта проявлялась иначе и приобретала другую направленность, чем в тех, в ком она возобладала и вдруг похоронила под собой, став неожиданно тяжким грузом. (Один известный пушкинист верно написал, что «Пушкин не стал бы великим поэтом, если бы не разделял не только все достоинства, но и все недостатки своего поколения» — и он же показал, что у разных людей эти «недостатки» могут проявляться настолько по-разному, что разных людей с «одинаковыми» вроде бы недостатками и рядом ставить нельзя…) Мне трудно найти нужные слова. У Грэма Грина невозможная тетушка Августа с ее любовью к жизни во всех ее светлых проявлениях парадоксальным образом оказывается большей христианкой, чем все торжественно себя христианами считающие, несмотря на все ее выходки и, мягко говоря, неправильную жизнь. Вот эта любовь к жизни, восхищение светом и радостью каждого дня, умение видеть по-детски непосредственным взглядом каждое малое чудо, совершающееся здесь и сейчас — и, главное, умение передать ощущение чуда и радости другим — они, наверно, и были главным в Наталье Леонидовне.

Когда разговор заходил на подобные темы, Наталья Леонидовна утверждала, что ей «просто повезло».

— Алеша, вы поглядите на мою маму. Почему ей самой так трудно, и всем с ней так трудно? — ее мама дожила до девяносто шести, по-моему, лет (если и ошибаюсь, то буквально на один-два года), и к вообще трудному характеру добавлялись старческие изменения и обострения этого характера; Наталья Леонидовна иногда постанывала и покряхтывала. — Она привыкла к способу жизни советской элиты, и по-другому себя уже никогда не умела мыслить. Были элитные дачные поселки со спецобслуживанием, спецзаказы с продуктами, недоступными простым людям, приемы в Кремле… все было. Люди привыкли к своей особости, к тому, что они другие, чем все, и другие права имеют, это в них так впиталось, что уже не оторвешь. И нынешние времена для моей мамы дики и непонятны, она в них теряется, она требует, чтобы все было «по-прежнему». И я могла стать такой же. Но мне повезло, короткий период гонений на моего отца за «космополитизм» пришелся как раз на тот мой возраст, когда человек способен меняться, соображать, переоценивать многое. Мне очень повезло, что эта ситуация ударила тогда и по мне, она меня заставила на многое открыть глаза…

Словом, повезло, что жизнь ударила тут или там, заставив оглянуться на себя, повезло, что нашла «убежище» в Литве, повезло, что встретила отца Александра Меня и других святых людей, как православных, так и католических, повезло, что сейчас надо пахать до одури и не иметь шальных денег, которые столько людей вокруг имеют, а то бы, мол, головка и закружилась… Не жизнь, а сплошное везение! Так у нее выходило.

Об отношении к жизни, о том, что на самом деле есть жизнь, о культуре и христианстве она вела еженедельные замечательные беседы в храме Успения Пресвятой Богородицы в Газетном переулке (на Успенском вражке). После литургии она устраивалась за столиком и начинала говорить — точнее, размышлять вслух — обо всем… Народу набивалось видимо-невидимо. Храм вел записи всех ее выступлений — и очень надеюсь, что когда-нибудь эти ее выступления будут опубликованы, это было чудо. А я больше не буду о них говорить, пытаться пересказать что-то своими словами, глупо это было бы — их надо слушать или хотя бы читать.

Еженедельные беседы продолжались до тех пор, пока Наталья Леонидовна вообще могла передвигаться.

В последние годы жизни она тяжело болела, и виделись мы редко. Я до сих пор в сомнениях, правильно ли я себя вел. Мы созванивались с Марией, узнавали, что ее маме очень нехорошо и ей трудно общаться, передавали привет и от визитов воздерживались. Боялись перегрузить, перенапрячь, чтобы Наталье Леонидовне не стало еще хуже. Но сейчас думаю: а может, все-таки стоило не так деликатничать? Бывает ведь, что радость от общения, от сознания, что ты кому-то нужен, что тебя хотят видеть, перевешивает те физические нагрузки, которые испытывает больной, и от общения ему становится сколько-то лучше… А ощущение заброшенности, отрезанности — наоборот, ведет к ухудшению состояния. Не знаю. Хотел это как-нибудь проговорить с Марией — но до сих пор не довелось. Могу сказать, что воздерживался от посещений Натальи Леонидовны из самых благих побуждений, но благими намерениями, как известно… До сих пор чувствую себя в чем-то виноватым перед ней, и не знаю, правильное это ощущение или неправильное.

Мы старались всегда быть «на подхвате» там, где могли помочь практически и конкретно. Так сложилось, что мы, в силу личных обстоятельств, обросли хорошими врачами и связями в хороших больницах, и несколько раз нам удавалось эти связи включать для Натальи Леонидовны. Этим в основном жена занималась, она и к нужным специалистам Наталью Леонидовну сопровождала, и договаривалась с ними, когда требовалось. Не по конкретному поводу, а просто так, мы не влезали, старались не помешать и не повредить.

Незадолго до смерти Натальи Леонидовны мы снимали фильм «Арбатские мальчики», и я воспользовался случаем, чтобы договориться с Натальей Леонидовной о большой съемке с ее рассказом — об Арбате и тех его людях, которых она знала, о жизни, о себе. Я исходил из того, что, даже если ее рассказ не будет включен в фильм, как не совсем соответствующий теме, то полтора часа съемки все равно останутся бесценным материалом и я сохраню их в рабочих материалах, чтобы живая память о Наталье Леонидовне имелась, всегда доступная. Любое ее слово представлялось мне на вес золота, так что говорить о большом рассказе? Но за час до начала съемок, когда съемочная группа уже грузилась в машину, позвонила Мария, что маме стало совсем плохо, к ней вызвали «скорую»… Естественно, никто никуда не поехал. Кажется, то тяжелое состояние у Натальи Леонидовны несколько дней продлилось, мы созванивались с Марией и знали, что ее мама очень медленно приходит в себя.

Отпевали Наталью Леонидовну в ее храме Успения Пресвятой Богородицы, народу было видимо-невидимо. Отпевали как инокиню Иоанну — что заставило меня будто очнуться. Зная, что Наталья Леонидовна давно стала инокиней Иоанной, я до тех пор не придавал этому значения, она для меня Натальей Леонидовной и оставалось, а к ее монашеству я почему-то относился как к побочному и привходящему обстоятельству, которое меня и моего общения с ней касается. А тут все в голове перевернулась.

Наверно, «по правилам», мне на всех этих страницах следовало бы писать «инокиня Иоанна», а не «Наталья Леонидовна», но я уж пишу как привык.

На отпевании было зачитано послание недавно — с два месяца назад — избранного патриарха Кирилла, в котором особо подчеркивалась роль Натальи Леонидовны в единении культур, в том, что она наводила мосты между всеми настоящими христианами различных конфессий и безмерно много сделала для взаимопонимания, что благодаря ей Клайв Льюис стал доступен русскому православному читателю, со всеми сокровищами его мысли…

Здесь не могу удержаться от того, чтобы не сказать, насколько, по моему мнению, это был мужественный поступок — не смелый, смелость часто подразумевает отсутствие основательности и твердой опоры, а именно мужественный. Патриарх, только избранный и еще вынужденный считаться со многим, высказал свои взгляды ясно и открыто. При том, что в православной церкви существовала (и существует) довольно могущественная группировка на базе неприятия и даже ненависти к католикам и другим неправославным ветвям христианства. Какие проповеди произносились в иных церквях! Какие были печатные выступления! А сколько грязи выливалось на Наталью Леонидовну и близких ей людей. Помню, как где-то в середине девяностых годов к Наталье Леонидовне заезжал достаточно растерянный отец Александр Борисов, настоятель Косьмодамианского храма. Суть была в том, что храм, в его лице, принял гуманитарную помощь от какой-то католической организации, и его обвинили в непозволительном заигрывании с католиками, грозили самыми суровыми мерами, и они с Натальей Леонидовной обсуждали, что делать… Я могу не очень точно помнить какие-то детали, и отец Александр Борисов сам лучше расскажет, я-то что-нибудь и напутать могу… Но что было, то было.

Не раз замечал за собой, что во многом остаюсь «грешником» и «язычником» — «люблю тех, кто любит меня и тех, кого я люблю». За это послание смиренно преклоняю перед патриархом колени, в вечной преданности ему клянусь, с глубокой благодарностью за инокиню Иоанну — и понимая, чего ему это послание стоило! (А сколько негатива было высказано, когда он недавно в Польшу поехал — но ведь сделал свое дело…)

Вот и еще одна грань широты взглядов Натальи Леонидовны: она не понимала, как в наше страшное время, когда идет мощное наступление на евангельские истины и на само существование этих истин (в нашем мире), не могут договориться между собой все те, кому эти истины дороги — потому что только в объединении их можно отстоять против безумного натиска. Что «упертость» между православными и католиками, когда сами православные церкви между собой бодаются и не могут поделить то одно, то другое. Да и в других ветвях, между теми же протестантами, дело обстоит не лучше.

Свидетельством широты взглядов Натальи Леонидовны — и доказательством того, как с ней считаются виднейшие представители самых разных христианских конфессий — стала одна наполовину забавная история. В 1996–97 году возникла вдруг идея рукоположить меня в священники и направить в православный храм в Англии, оказавшийся бесхозным — как человека, умеющего говорить с англичанами на их языке, в прямом и в переносном смысле. Я, признаться, был в ужасе. Я только-только обрел мирный уголок, обрел работу, которая нормально меня кормила — и тут бросить все и отправиться в Англию! Я знал, что даже священники англиканской церкви порой живут настолько бедно, что с трудом наскребают денег на автобусный билет до Лондона, а тут — православный, паству надо только собирать, да еще храм приводить в порядок, это ж нищета и нечеловеческое напряжение сил на годы вперед! Но отказаться я считал себя не вправе. А Наталья Леонидовна, узнав, какая судьба мне уготована, сказала мне:

— Все нормально, Алеша, не волнуйтесь, Я свяжусь с архиепископом Кентерберийским, чтобы он знал о вас и приходил на помощь, когда нужно. На его поддержку всегда сможете рассчитывать.

Потом эта затея развеялась — видно, с самого начала не на прочном фундаменте покоилась — и я с облегчением перевел дух (прости, Господи!), особенно когда узнал, много позже, какая борьба шла вокруг этого храма, как разные православные церкви старались забрать его под себя, какие плелись интриги — то есть, я мог ухнуть в болото, из которого не выбрался бы. (Интересно, обвинили бы меня в непозволительном заигрывании с англиканской церковью, если бы архиепископ Кентерберийский мне помощь оказал?) Но скромная, с трудом зарабатывающая на жизнь Наталья Леонидовна, спокойно общающаяся с архиепископом Кентерберийским, который прислушивается к ее мнению… Почему-то это и тогда мной было воспринято как нечто совершенно естественное и нормальное, не потрясло и не изумило, и не изумляет до сих пор.

А присутствие Натальи Леонидовны — инокини Иоанны — в моей жизни постоянное и прочное. Вот история, от которой до сих пор прийти в себя не могу, и которая, похоже, будет иметь достаточно далекие последствия.

Наша любовь — сфинксы, голые кошки. Со старшей из наших сфинксочек, Никой, ныне ушедшей, Наталья Леонидовна успела познакомиться. При ее любви к кошкам, как она сочувствовала этим нежным созданиям, не способным существовать без заботы человека!

Дальше — чистая «Томасина». С нее все началось, и, значит, ей должно, в определенном смысле, закончиться — этот очерк, во всяком случае. (Недаром я просил не забывать про подтяжки!)

Проходит какое-то время после ухода Натальи Леонидовны, и мы узнаем, что пропадает очень хорошая сфинксочка, из-за бед, настигших ее хозяев. Кошка — настоящая принцесса, уже два кубка имеет, кроме прочего. А я эту кошку хорошо запомнил, по мимолетной встрече. Очень красивое и изящное создание, с двумя белыми и двумя черными чулочками.

Хозяйка предложила нам взять эту кошку, именно нам: в нас она уверена, а у нее кошка может просто погибнуть из-за отсутствия ухода, по ее действительно тяжелым обстоятельствам.

Мы согласились.

Так в нашу жизнь вошла Принцесса На Горошине — это имя для нее родилось у меня почти сразу, а ее официальное, по родословной и по паспорту имя, раскрывать не буду, чтобы сумятицу среди кошатников не вносить.

Принцесса На Горошине оказалась очень робкой, деликатной и очень рассудительной. Долгое время она боялась на середину комнаты выходить, как Крыса Чучундра, а когда выходила — спускалась, например, на кухню, проверить, как обстоят дела с приготовлением ее трапезы — то начинала мне очень вразумительно и объяснять, почему она считает своим долгом чуть-чуть вмешаться, слабеньким своим голоском объясняла. Звучало это приблизительно так:

— Ты ж понимаешь, я ни на чем не настаиваю, я просто напомнить хочу, что есть вещи, очень для меня вредные, и ты постарайся их избежать. Ведь нам обоим не нужно, чтобы я еще больше захворала, правда? Я думаю, тебе самому это будет неприятно. И, поверь, я очень ценю твои труды. Лишний раз напомнить никогда не мешает, вот и все.

Болезней она за время своих приключений нахватала целый ворох. Для начала, обнаружился у нее сильный пародонтоз, с кровотечением, и есть она могла только перемолотую пищу. Потом вскрылись и другие болячки, из которых мы ее — как ни странно — благополучно вытаскивали.

Ее, как настоящую Принцессу На Горошине, сразу же смущало любое неудобство и любая грубость. Вполне могла пожаловаться:

— Знаете, я сегодня всю ночь проспала на такой жесткой перине, что у меня до сих пор косточки ломит.

Понемногу она полюбила устраиваться на овечьем пледе около меня, когда я работал. Кошки любят стихи, и я постарался найти такие, которые были бы ей по нраву. Она не реагировала ни на Пушкина, ни на Мандельштама, ни на Ахматову. Слушала со спокойным достоинством: мол, если тебе удобней именно так со мной разговаривать, то пожалуйста. И вот, как-то раз я попробовал Блока:

Никогда не забуду — он был или не был

Этот вечер…

Она тут же впилась в меня глазами, лапками руку ухватила и заговорила торопливей, чем обычно:

— Не переставай! Не переставай!

А уж когда дошло до «Я послал тебе черную розу в бокале Золотого, как небо, аи…» — она блаженно закрыла глаза и запела.

Выяснилось, что от Блока она млеет, только от него. Мы постоянно читали и «Незнакомку», и «О доблестях, о подвигах, о славе…», и цикл о Кармен, и «На поле Куликовом», и многое другое. Достаточно было начать Блока, чтобы она впала в транс. А больше — ни на кого не реагировала. Я специально проверил дополнительно на Бунине, Пастернаке и Фете.

Но было одно исключение. Она терпеть не могла «Шаги командора». Как только я начинал

Тяжкий плотный занавес у входа,

За ночным окном — туман.

Что теперь твоя постылая свобода,

Страх познавший Дон Жуан?.. —

Она зябко ежилась и начинала с большей, чем обычно, энергией, жалобно причитать:

— Не надо рассказывать мне этот ужас!..

Если бы она могла, она бы уши лапами зажимала.

Не знаю, что ее так пугало в этом стихотворении — ритмика, звуковой рисунок, смысл?.. Что-то пугало.

А я, вслушиваясь в ее интонации, пытался сообразить, что же они мне напоминают. И наконец до меня дошло.

— Лавкрафт, он такой ужасный… — те же самые мелодика, интонации, тембр, что и у Принцессы На Горошине.

И тут же сообразил и другое — Принцесса На Горошине родилась в дни ухода Натальи Леонидовны, ее рождение и только-только открывшиеся глазки — едва ли не первое, что Наталья Леонидовна должна была увидеть с небес.

И твердое убеждение у меня возникло, что инокиня Иоанна, оказавшись на небесах, сразу позаботилась о том, чтобы выправить грядущую злую судьбу одной из появившихся на свет кошек нашей любимой породы; позаботилась направить ее пути так, чтобы в итоге она оказалась у нас — как привет от нее. И чтобы этот привет был достаточно внятно обозначен.

Если же говорить о примеси личного чуда, то пожалуйста: кошек стоимостью в десятки тысяч рублей в надежные руки не отдают — причем в конкретные, вдумчиво выбранные, руки — должны возникнуть совсем особые, напрочь из обычной логики жизни выламывающиеся обстоятельства, чтобы кошачий заводчик расстался с кошкой, вместо того, чтобы до последнего за нее держаться, в надежде получить еще один выводок дорогущих котят. Такие обстоятельства и возникли, причем исключительно, как не бывает, должно было все сойтись в определенное время и в определенном месте.

Я сказал жене:

— Тебе не кажется, что Принцесса разговаривает точь-в-точь как Наталья Леонидовна?

Она прислушалась к очередному рассудительному монологу Принцессы и осторожно согласилась:

— Да, определенное сходство есть.

— Получается, Наталья Леонидовна и там о нас заботится, — сделал вывод я.

И тут новая беда навалилась. Мы, вроде, все болезни победили, когда у Принцессы На Горошине обнаружили рак крови.

У кошек это считается случаем безнадежным. Один ветеринар сказал, что надо немедленно усыплять, чтобы кошка не мучилась. Но другая решила все-таки попробовать химиотерапию.

Принцесса На Горошине вернулась в свою клинику, где уже бывала не раз. Хорошая клиника, кошачьи боксы такие, что люди бы позавидовали. Первый курс химиотерапии прошел очень успешно, мы приехали повидать Принцессу.

За обе щеки уплетая провернутую индейку, которую мы ей привезли, она, с набитым ртом, принялась рассказывать, что у нее все хорошо, что она очень постарается выздороветь, что обязательно вернется, и чтобы мы не волновались. И как-то само прозвучало: «Спасибо, что меня любите…» Ее глаза сияли от радости, что ее любят — и, с верой в нашу любовь, она твердо намеревалась выздороветь и жить.

Говорят, что вера творит чудеса. Чудо и свершилось. Позвонила ветеринар: после четвертого курса химиотерапии анализы самые положительные, никаких следов рака крови, будто его и не было. Первый и уникальный случай в ее долгой практике! Через день-другой, после завершающих процедур, кошку можно забирать.

Через день, перед выездом за Принцессой, мы позвонили в клинику, что будем через час.

И нас уложили на месте.

Ночью какая-то местная шпана подожгла клинику, дым просочился в стационарное отделение. Среди погибших — Принцесса На Горошине.

И это после чудесного исцеления! Какие же силы там воевали?

Единственно, чем могли нас утешить: она не страдала. Отравление угарными газами просто тихо угасило в ней жизнь.

Вспомнилась мне другая сказка Андерсена, про Стойкого Оловянного Солдатика. Вроде, все испытания перенес Солдатик — и тут злой мальчишка, подученный бесенком, взял и швырнул его в горящую печь…

Я ощутил необходимость что-то сделать.

До того я уже лет пять, если не больше, хранил молчание. Вел кое-какие переговоры с издательствами, но вяло, без особого энтузиазма, делал кое-какую работу для кино- и телестудий, ровно столько, чтобы удерживаться на плаву, но вещи, дорабатываемые потихоньку, складировал в столе — вернее, в памяти компьютера — и не испытывал особого желания добиваться, чтобы мое имя и мои произведения вновь оказались на слуху и на рынке. Мне многое не нравится в современности, да попросту противно, и наилучшим выходом казалось отстраниться от всего, приняв своего рода обет молчания. По Гумилеву: «Я вежлив с жизнью современною, Но между нами есть преграда…»

Была у меня довольно давно уже написанная вещь на «кошачью» тему, «Скворец». Вещь жестокая, вполне «фолкнеровская», начинается она с жуткой сцены повешенного котенка, и рассказ идет о том, как от ненависти к кошкам легко перейти к ненависти к людям, как жизнь превращается в ад (кончается, правда, не по фолкнеровски, чудотворной иконой, но на то я и вечно спорю с моим «любимым врагом»). Ни на что особо не надеясь, я извлек ее из стола и предложил в «Новый мир», где у меня оставались связи и хорошие отношения — с тем, что, если вещь подойдет, обязательно напечатать ее с посвящением: «Памяти Принцессы На Горошине». (Я подумывал, не сделать ли расширенное посвящение, «Памяти Принцессы На Горошине, кошки Варлама Шаламова и других», но решил остаться с кратким — а при чем тут кошка Варлама Шаламова, читатели сами узнают…)

Я был на девяносто девять процентов уверен, что ее не напечатают, я исходил из того, что, по крайней мере, долг памяти перед Принцессой я выполняю, а там, будь как будет.

Можно представить себе мое изумление, когда мне позвонили буквально через два-три дня, что повесть прочти и завотделом прозы, и главный редактор, что все в восторге и ее срочно ставят в ближайший готовящийся номер журнала. Выслушал я и много других хороших слов: что повесть должна стать громким событием, обязательно должна прозвучать, потому что это точный портрет нашей эпохи, а не только 1920-х годов, во время которых действие самой повести происходит, и еще потому-то, потому-то и потому-то…

А тут и многое другое зашевелилось, едва прошел слух, что «Новый мир» мою повесть печатает и рассчитывает, что она произведет удар.

Ситуация опять перевернулась. Я долго не мог взять в толк, что происходит. А тут очутился я… гм… на Афоне — не сочтите за «православное высокомерие», если Оруэлла вспоминать — и просто взмолился: почему именно так, а не иначе, какой в этом смысл?

И вполне явственно услышал голосок Натальи Леонидовны — надо сказать, сердитый, каким он редко бывал: «Прекрати молчать!»

Что еще тут добавить? И чудо исцеления кошки, и трагедия после этого чуда, все это шло к тому, чтобы вдолбить мне: моя позиция затворничества и молчания ложна и даже в чем-то безнравственна, я не должен прятаться в своем тихом уютном углу, как я это всегда любил.

Меня буквально насильно заставили отдать «Скворца» в печать — и кто же заставил, как не инокиня Иоанна? И, согласитесь, такого не бывает, чтобы все так железно оказывалось пригнанным одно к одному. Весь путь, от необходимости взять пропадающую кошку (не дать же ей погибнуть) до отправки рукописи в «Новый мир» и невероятной реакции «Нового мира» — каждый предыдущий шаг определяет каждый последующий, нигде ни одной случайности, ни одной возможности повернуть куда-то в сторону.

Для меня это — чудо, мое личное чудо.

Я не знаю, прозвучит вещь или нет. В наши дни, мне кажется, ничто прозвучать не может по-настоящему, люди просто с ума сходят, превращаясь в одержимых, и никакие слова до них не дойдут.

Но, во всяком случае, буду двигаться дальше по этому пути. Хотя бы ради Натальи Леонидовны — и чувствуя ее поддержку.

А с Принцессой На Горошине все в порядке, мы с ней еще увидимся на радуге, где наши домашние питомцы нас ждут.