Всегда ли побеждает побежденный?

Накануне Пасхи, этого таинственного дня Царства света, кажется уместным разговор о Православной Церкви. Причем разговор не о Церкви как идеологии, не о сложных сегодняшних взаимоотношениях церковной и светской властей. А о Церкви, которая не в бревнах, а в ребрах. О тех людях, кого за позолотой храма Христа Спасителя внецерковному человеку нелегко разглядеть. Православие нельзя назвать, как это делается сейчас уже на уровне федерального закона, традиционной религией. Потому что и православие, и христианство вообще прежде всего — благая весть о воскресшем Христе. Однако внятно и убедительно сказать об этом могут немногие. Когда смотришь телепередачи о религии, кажется, что проповеднический дар даже у священников редкость. Из наших современников кто мог говорить о главном, естественно произнося слова? Таковы покойный о. Александр Мень и ныне здравствующие митрополит Антоний Сурожский и о. Георгий Кочетков. Среди мирян в этом ряду можно назвать замечательного переводчика Наталью Леонидовну Трауберг. Своими переводами и выступлениями она не только привела многих людей к вере, но и поддержала уважение к Церкви в тех, кто равнодушен к духовным проблемам.

Сегодня наш разговор с Натальей Леонидовной о переводной религиозной литературе, о христианском самиздате в СССР.

Наталья Леонидовна, известно, что далеко не все ваши переводы в СССР печатались. Многие ходили по рукам в культурном подполье. Переписанные от руки, набранные на машинке, они стали неотъемлемой частью самиздата. Не могли бы вы немного рассказать о том, «как все начиналось»?

В 1959 году мы как-то спонтанно, в шутку решили: те, кто собирался у Григория Соломоновича Померанца, — перевести несколько книжечек. Первыми были Борхес (четыре новеллы) и Ионеско.

Религиозными этих авторов, конечно, назвать нельзя. Но в их прозе был воздух, которого так не хватало. Книжки переплели — и мгновенно потеряли: Л. Е. Пинский взял их почитать в электричку и забыл.

Неужели все экземпляры?

Не помню… К концу шестидесятого года перевела Честертона. Перевод напечатали на машинке (обычно это делал мой муж или кто-нибудь из друзей) в четырех-пяти экземплярах. Книжка получилась очень маленькая, за ней появилась еще одна — примерно таких же форматов, и серию назвали «Елочка» (или это надо понимать, как имя издательства). До тех пор я переводила только для издательств. А тут перевела для души эссе «Кусочек мела», «Радостный ангел» и еще два. С этого дня я взяла за правило переводить 2–5 эссе в год. И так было до конца шестидесятых годов. Переводы, собственно, делались для себя и для друзей.

«Фому Аквинского» переводила кусками — у меня были крохотные дети, и свободного времени совсем немного. «Святой Франциск Ассизский» был сделан к Пасхе 63-го года, а «Вечный человек» — к Пасхе 64-го. Я его делала, бросала, а когда убили Кеннеди, у меня было ощущение какого-то перелома, и я решила его к Пасхе кончить. В тот же день умер Льюис, о котором я тогда не имела ни малейшего понятия.

В 1965 году я познакомилась с отцом Александром Менем. Я ему оставила «Вечного человека», и он написал мне письмо в Литву. Смысл его (записка, к сожалению, не сохранилась) — «ура, ура, это то, что нам нужно». Он взялся за дело, неизданные переводы Честертона были размножены — несколько машинисток специально занимались этим. И машинописные книги стали активно ходить по рукам.

А когда вы познакомились с кругом о. Александра?

Да особого круга тогда еще не было. Был Шура Борисов, сейчас знаменитый московский священник. Были Александр Михайлович Юликов (Сеза, от Сезанн), Миша Аксенов (будущий отец Меерсон), Женя Барабанов. Ездили в Тарасовку, где служил тогда о. Александр. Я сама ходила к о. Всеволоду Шпиллеру в Кузнецы1. Кстати, о. Всеволод благословил меня как жену католика ходить в костел, а вот Честертон ему не понравился. Он был растерян и смущенно сказал: «Натали, вы знаете, это какой-то странный писатель». Легкость Честертона смущала многих читателей, не склонных отделять ее от легковесности, от игры. Однажды рукопись перепечатывала девушка, спросившая меня: «Скажите, Наташа, а этот человек в Бога верит?»

О. Александру удалось наладить своеобразную фабрику: перепечатывали Бердяева, Сергия Булгакова и многие другие книжки тамиздата, которые моментально расходились. Правда, в них встречались пропуски, некоторые фрагменты терялись. Потому что машинистки трудились, конечно, в нерабочее время, может быть, ночью, спешили. Когда в 1988 году появилась возможность опубликовать неизданного Честертона и я стала искать прежние свои работы, то обнаружила, что в каких-нибудь сотых экземплярах потеряно до половины книги. А других просто не оказалось. Так что пришлось, скажем, у «Франциска» переводить заново целые куски.

Судьба рукописей самиздата совершенно средневековая: они не были нам подвластны, мы их не правили, неизвестные люди вносили в них свое. Например, вписали в одну из них кретинскую шутку, я ее забыла. Кроме того, при переводе для самиздата существовали свои особенности. Многие аллюзии, которые не понятны  без пространного комментария, мне приходилось снимать.

Например, отсылки к непереведенным книгам Хаксли, Фолкнера и даже к переведенным, у нас их ведь не очень хорошо знали. Иногда я сокращала сама, потому что очень спешила, например, куски, которые казались повтором. Словом, это никак не было академической подготовкой рукописи.

Кроме вас, кто-то еще в меневском окружении занимался переводом?

Переводила Зоя Афанасьевна Масленникова. Но профессиональных переводчиков прозы, насколько я знаю, не было. Часто переводили научные книги для о. Александра — он ведь, когда писал свои книги, пользовался огромным материалом и не мог все прочитать на языке оригинала.

Вы воспринимали свою деятельность как церковное служение?

Да. Большая радость была — переводить «вести», которые «спасают людей»2. Думала так по наивности.

А Льюис — как вы его открыли?

В 1972 году о. Сергий Желудков и о. Александр Мень дали мне почитать трактат «Страдание».

Хотели узнать, не годится ли он для самиздата. Я пришла в восторг, и тут же села за работу. И с этих пор переводила по книжке Льюиса в год. С самиздатским Льюисом связаны любопытные сюжеты.

Например, такой. О. Сергий Желудков выписывал из льюисовских работ целые отрывки и вставлял в письма, адресованные Крониду Любарскому, который сидел в лагере. О. Сергия вызвали и спросили, что он цитирует. Он простодушно спросил меня по телефону: «Наташа, Льюис есть в библиотеке?» Я говорю: «Смотря какой. Одни книжки есть, других нет». Он хотел «им» сказать, что это переводы книг, которые есть не в спецхране, легально. Не помню, чем все это кончилось. Что до Любарского, Льюис ему не понравился, вернее — ничуть не убедил. Переписка издана, об этом можно прочитать.

А вы видели тот круг людей, который читал ваши переводы? Слышали отзывы, общались со своими читателями?

Отчасти. В Новой Деревне (куда перевели о. Александра) стало очень много новых людей, а ездить туда часто я не могла. В 1972 году произошел демографический взрыв, появилось очень много неофитов. Приход заметно вырос, и буквально каждый читал Льюиса. А в Москве сложился кружок — отнюдь не из-за самиздата, — где очень любили Льюиса и Честертона. Это С. С. Аверинцев, Ю. А. Шрейдер, Августин Янулайтис, братья Муравьевы. В 1974 году мы основали Честертоновское общество, как раз в столетнюю годовщину его рождения, 29 мая. Собрались у меня, выбрали председателем кота. Где этот кот… Сейчас, минуточку, вот его фотография.

Настоящий котяра.

Кеша, бессменный председатель. Ему было два года. По-английски мы его назвали Инносент Коттон Грей.

Льюиса продолжали переводить. Из Ленинграда приехала Таня Шапошникова. Она перевела две сказки и письма, как она назвала, Баламута. Я их отредактировала, синтаксически они были довольно беспомощными, а вот лексические находки были. Именно она выдумала «Баламут», хотя в оригинале, конечно, другая игра.

С конца 79-го года мы с дочерью снова жили в Литве, пять лет. Я перевела там три романа Честертона. Переводила и других религиозных авторов – о. Саймона Тагуэлла, Габриэля Марселя пыталась…. Когда мы переписывались с Аверинцевым, он их так называл: «Дорогой» — это Честертон, а «Золотой» — Льюис. Не думаю, что придрались бы перлюстраторы. Мы просто играли.

В 1988 году меня пригласил Кураев, отец диакона Андрея, заведовавший в Политиздате редакцией философии. Он сказал, что прочитал Честертона в самиздате и хотел бы его напечатать. Это был симпатичный человек, читавший на работе одно, а дома — другое. Он выпустил сборник честертоновских трактатов, а потом — и льюисовских.

Вы чувствовали какую-то разницу между диссидентским движением, имеющим определенный дух противостояния, и культурным подпольем, теми, кто читал на хлебосольных московско-питерских кухнях стихи, кто устраивал полулегальные выставки (хотя и к ним, как известно, приходили милиционеры проверять паспорта)?

У меня было немало друзей-диссидентов. Конечно, после исхода 72–75-го годов стали превалировать культурные течения. А раньше был Михаил (Мелик) Агурский, очень крупный сионист. Он очень любил Честертона, играл в него. Когда, прощаясь, мы стояли в аэропорту, то вспомнили о нем. Разница, конечно, между диссидентами и несоветскими филологами или писателями существовала, но реально было немало людей, которые ходили и туда, и сюда. Помню, Анатолий Якобсон очень увлекся Честертоном и перевел стихи «В городе, огороженном непроходимой тьмой». Недослышав или не разобрав скорее написанного мной подстрочника, он заменил в них одно слово — «большую» или «великую» страну на «больную»: «Ибо жалеет наш Господь свою больную страну». Получилось несравненно лучше.

Сама я не любила коллективной борьбы, я вообще боюсь всего коллективного, да и борьбы тоже, мне казалось, что само внутреннее противостояние многое меняет вокруг нас, но дружила со многими диссидентами в Москве и в Литве. Вспоминаю Юру Мальцева, тихого, очень серьезного человека. Он писал властям: «Мне тут не нравится, отпустите меня в Италию». Его не посадили, видимо, по забывчивости. Но он несколько раз оказывался в психушке. Его выгнали с работы, и я брала для него в Московской патриархии переводы с итальянского. Сейчас он, кажется, живет под Болоньей, женился, написал книгу о Бунине.

Ваши любимые авторы сильно повлияли на религиозную топографию?

Теперь, оглядываясь назад, я часто думаю о том, что Льюис для самиздата был, может быть, не нужен. Я об этом говорила на встрече в Свято-Филаретовской школе3, когда из Англии вернулась. Ощущение такое, что Льюис в Новой Деревне «не сработал». Видимо, это связано с тем, что состояние душ в семидесятых годах не совпадало с его нравственной направленностью. Начиналось время повального темного одиночества. Укреплялся явственный тяжкий эгоизм. А сильнее проповедника против эгоцентризма, чем Льюис, не придумаешь. И многие его просто не восприняли. О. Александру было очень тяжело с теми, кто выше всего ставил свое «я», кто пытался прежде всего утвердить себя. После восемьдесят восьмого года я от него слышала: «Хватит, я уже психотерапевтом побывал». Потому что действительно немало прихожан бывали у него как у психотерапевта — он их поддерживал, ласкал, но не требовал, чтобы они «отверглись себя».

Какие рукописи вы читали в советские годы?

Очень много тамиздата в основном от о. Александра, да и от друзей (они, кажется, получали от Н. А. Струве, с которым я еще знакома не была). Рукописей тоже было много, причем самых разных. В Литве в нашем доме одно время гостил Бродский. Не могу сказать, что я с ним дружила, но стихи знала, его, и Рейна, и Наймана — вот с ними я дружила. А кружок поэтов, который собирался у Пинского (их, кажется, называют лианозовцами), я знала гораздо меньше. Мне просто становилось худо от стихов Холина. Конечно, это мой недостаток, и все-таки «барачного реализма» хватало в самой жизни.

У вас остались какие-нибудь рукописи с того времени?

Почти ничего. Но случилась одна странная вещь. В Литве у нас жил о. Доминик, тайный католический священник. Когда в Польше объявили военное положение, то я в этот ужасно тяжелый год специально для него перевела честертоновское эссе о Польше. Прошло много лет, и вот недавно о. Доминик привез мне старый листочек, не перепечатанный… Да, и еще. Примерно в то же время я переводила эссе «Великан», оно даже вошло в сборник 1984 года. Но я его воспринимала как надежду и пророчество. Там сказано, что часто побеждали побежденные. Смотрите: «Вот и все, что мы можем сделать, когда сражаемся с сильнейшим. Он убьет нас, мы нанесем ему незаживающую рану». И дальше — о том, что маленький слабый Дик вонзил меч великану в ногу, тот удивился, почти не почувствовал боли, но ушел и утонул в море. Надежда оправдалась против всякой логики.

Как вы думаете, можно ли сегодня по образцу «Самиздата века» составить похожий кирпич «Религиозный самиздат»?

Скорее нет. Возьмем религиозные хроники. Насколько я понимаю, их делали те же самые люди, которые делали хронику вообще, — Горбаневская, Якобсон, Садунайте. С первыми двумя я очень дружила, но этих тайн не знала. Однако речь не о том. У них был какой-то костяк, какая-то координация. Религиозно-художественный самиздат, насколько я понимаю, координирован не был, и собрать его очень трудно. Конечно, если это надо, он соберется сам собой.

  1. Протоиерей Всеволод Шпиллер — известный в среде московской интеллигенции проповедник, настоятель храма св. Николая в Кузнецах. []
  2. «Не бумажные дести, а вести спасают людей». О. Мандельштам. []
  3. Свято-Филаретовская московская высшая православно-христианская школа — одно из ведущих богословских учебных заведений в России. []