[Отвечает Наталья Трауберг]

Мы публикуем ответы Натальи Леонидовны Трауберг на вопросы читаталей, заданные в проекте «Виртуальное интервью».

Елена Курьякова: Здравствуйте, уважаемая Наталья Леонидовна! Очень рада возможности задать вам вопросы, у меня их несколько, можно? Первый вопрос хочу задать о прощении. «Простите [, а не забудьте] и к тому же надо, чтобы человек еще принял прощение. Ведь прощение — это взаимная вещь». А если этот человек не хочет ни принять прощение, ни сам простить, просто наглухо закрывает дверь перед тобой, как быть? Читая одно из ваших интервью журналу «Фома», стало очень любопытно узнать «интересные истории, связанные с переводом романа „Мерзейшая мощь“ Льюиса», поделитесь, пожалуйста. И ещё один: с какими книгами, которые знакомят с основами богословия, посоветуете познакомиться в первую очередь мне как «новоначальной»? Заранее спасибо, здоровья вам и благополучия в семье!!!

Есть такая английская писательница Дороти Сэйерс, я очень рекомендую прочесть ее эссе «Прощение». Его можно найти и в книге, и в интернете. Ну а если говорить от себя — отвечу так. На уровне поступков — если человек твое прощение не принимает, то оно с тобой и останется. Но это не значит, что прощение можно «взять назад». Надо продолжать и продолжать «дело прощения». Если ты не можешь забыть зло — ну так не забывай его, не ругай себя за то, что не получается забыть. Но при этом нельзя желать человеку зла, а напротив — надо хотеть ему добра и в земной жизни, и в будущей. То, что он не принимает прощения, никак не должно повлиять на ваше к нему отношение и на ваши поступки.

Но я вас уверяю, что не пройдет и тридцати лет, как что-то случится. Если ты в своем сердце решишь простить и сохранишь такую решимость — что-то обязательно произойдет. Может быть, и не в этой жизни. Я знаю случай, когда нашлась записка человека, к тому времени уже давно умершего — оказалось, что он все-таки принял прощение. И мало того, что принял — он понял, что нуждался в прощении. Здесь же проблема не в том, хочет или не хочет человек прощения. Дело в другом: пока он находится в замутненном, непокаянном состоянии сознания, он считает, что прощать его не за что, что он был прав. В этом-то и вся коллизия. Он-то считает, что всегда прав. И слом такого состояния, метанойя (по-гречески — «изменение ума») именно в этой точке и происходит. Когда он поймет, что может быть в чем-то неправ — тогда неважно, от тебя ли он примет прощение или от кого-то еще. Главное, что дело уже идет к лучшему. А пока он считает себя во всем правым — он закрыт.

Но остается ли кто-то закрытым навсегда — этого мы не знаем. И наше желание его простить — как на уровне внешних отношений, так и на уровне наших мыслей — способствует тому, что рано или поздно человек раскроется навстречу прощению. Но этого очень долго надо ждать. То есть мы не знаем сколько — может, две минуты. Но бывает, что и десятилетиями. Так что настраиваться на две минуты не надо — настраиваться лучше на очень большие сроки. В том случае с запиской — прошло более тридцати лет.

Теперь про «Мерзейшую мощь». Тут вообще все довольно забавно. Перевести «Мерзейшую мощь» меня постоянно просил Сергей Сергеевич Аверинцев, он мне ее содержание в 1978 году рассказывал по телефону. При этом самой книжки у него не было, ее удалось достать позже.

А вспомните, какое было время — преследование инакомыслящих, в том числе и за веру. Людей увольняли с работы, всячески перекрывали кислород, а кого-то и сажали в лагеря, в том числе и священников, как православных, так и католических. Мы, разумеется, молились за них, и иногда к молитвам добавляли обещания — сделать нечто, какое-то нужное дело. Перевод «Мерзейшую мощь» для меня стал исполнением такого вот обета. Я воспринимала это как мой взнос в дело умножения добра, как дополнение молитвы.

Не успела я осенью 1979 года начать перевод, как один из моих знакомых заметил, что один из героев «Мерзейшей мощи», Уизер, удивительно напоминает Брежнева. Так же шамкает, так же себя ведет. Ну, совпадение, подумала я. И продолжала работу. Причем работала я долго, перевод приходилось перемежать прочими делами, так что закончила я только к Пасхе 1983 года. Тем временем скончался Брежнев, к власти пришел Андропов. И тут мой знакомый вскричал: «Но это же абсолютный Фрост! Как вылитый! С такими же ослепительными зубами!». Сейчас-то я могу сказать «Царствие им небесное, прости им, Господи», но пока они были живы, мы даже и не знали, насколько все они были больны, и охотно отождествляли их с весьма неприятными метафорическими героями. И тогда мы стали ждать Кэрри — этакого либерала, чуть-чуть смешного, бодрого — но надеяться на него не смели. И когда пришел Горбачев, мы просто валялись от хохота: настолько он оказался похож на Кэрри.

Конечно, сейчас все это кажется мелочью, но в то очень трудное время такие забавные совпадения нас как-то поддерживали, не позволяли раскисать.

Теперь перейдем к вопросу, что читать новоначальному христианину. Думаю, что все-таки прежде всего Писание надо читать. Без этого все остальное останется просто бумагой. Если трудно пока читать Евангелие — к нему все равно надо будет вернуться. А трудно бывает потому, что уж очень не хочется все это слышать. Но тогда надо пока читать Притчи — там вполне понятная, человеческая мудрость. Псалмы надо читать — будут какие-то удивительные, невероятные глубины и подъемы в движениях души. При чтении псалмов душа размягчается. И после притч и псалмов — вернуться к Евангелию. Ну а книг, которые во всем этом помогают — их сотни, причем очень хороших. Возьмите, например, двухтомник владыки Антония Сурожского. Там есть толкование массы мест из Евангелия. Главное, не читать книжки со слишком большим содержанием «мыла» — то есть пустопорожне-сентиментальных, лубочных. Но, как правило, у нормальных людей бывает аллергия на такое «мыло».

Впрочем, случается и иначе. Я не раз видела, как умный, тонко чувствующий человек вдруг воображал, будто если это «мыло» насыщено всякими церковными словами — то его обязательно надо проглотить. Но это чаще всего просто период такой у новоначального христианина, этот период надо пережить. Понимаете, что происходит? Вот пришел человек в Церковь, и еще не понимает, что в ней по-настоящему важно, что вторично, а что вообще на десятом месте. Ему все кажется одинаково значимым. И Причастие, и церковный календарь, и какой рукой надо свечку ставить… То есть у него пока еще нет иерархии ценностей. Потом, со временем, она появится. По моим наблюдениям, такое больше свойственно новоначальным женщинам — причем им самим кажется, что это называется смирением и покорностью, а на самом деле — просто безвкусие и нежелание думать самостоятельно. Но не надо слишком драматизировать это. Если человек пришел к Церковь искренне, пришел в поисках Христа, а не душевного комфорта — он рано или поздно все начнет понимать правильно.

А вообще, конечно, нужна нормальная катехизация. Только бы не стали ее насаждать в каждом приходе командой сверху. Тогда лекарство окажется хуже болезни.

Ну и напоследок добавлю, что я бы не советовала в качестве первой книги о христианстве читать «Просто христианство» Клайва Льюиса. Не потому, что это книга плохая — но в ней есть слабые места и начинать с нее не стоит.

Раиса Борисова: В прошедшую неделю довелось быть участницей очень радостного события. Мне нелегко обозначить то, что произошло двумя словами — потому позволю себе более развернуто объяснить происшедшее.

Моя семейная жизнь не сложилась. Постоянно и ежеминутно я это вспоминаю, страдаю и пожинаю плоды этой подлинной трагедии. Страдаю не только я, но все, кто вольно или невольно сталкивается с последствиями этой ситуации. Мне сложно сказать кто виноват больше — я, мой «бывший», наши родители, учителя… Но клубок отношений уже многие годы нисколько не становиться меньше или острота боли хоть сколько-нибудь притупляется. К тому же уже сейчас видно, что моя единственная дочь во всей полноте несет на себе отпечаток этой нашей драмы. Очень не хотелось бы, чтобы и ее жизнь была похожа на мою. На своем горьком опыте я убедилась, что человек не сможет реализовать себя или быть по человечески счастлив, если среди своих близких, в семье не обретет мира, гармонии в отношениях.

На брачном пиру, в прошедшее воскресенье, молодым многое желали. Один из гостей смог очень точно и художественно высказать свое напутствие молодым супругам, поэтому это может стать нашим общим пожеланием друг другу и всем. Цитирую по возможности близко к тексту: «Если меня спросят, умею ли я рисовать, я отвечу: нет. Но люблю! (Супруги — оба студенты художественного факультета ПСТГУ) Вам, таким же, надеюсь, любителям хочу пожелать, чтобы лучшей вашей картиной стала ваша семья. Где можно увидеть шедевры, лучшие произведения? В таких знаменитых музеях, как Пушкинский, Русский, Эрмитаж, Лувр — к ним приходят множество людей, смотрят, восхищаются. Желаю и вашему лучшему произведению подобной судьбы — и еще, чтобы как у всякого великого мастера явилось множество подражателей.»

Поэтому всем участникам виртуального интервью, которым понравится мой вопрос, прошу задать его в краткой форме: расскажите о своих родителях, о своем детстве, о своей семье, детях, о выборе жизненного пути, о своем понимании счастья среди близких и дорогих сердцу людях.

Я часто об этом рассказываю, и это очень важно, потому что мой путь к вере — одновременно и типичен, и нетипичен для моего поколения. Я родилась в 1928 году. У меня резко различались деды и родители. О своих еврейских дедах и бабушках говорить не буду, потому что они были неверующими. Они были очень хорошими людьми, но если в глубине души вера у них еще жила, то внешне это никак не отражалось. Мой дед приехал из Одессы в Санкт-Петербург за несколько лет до революции, или, как он говорил, «до беспорядков». Чтобы получить право жительства, ему пришлось креститься, и он принял крещение в реформатской Церкви. Но семья у них была совершенно не религиозная.

А вот мамина родня была очень верующая, православная, и они меня крестили в младенчестве. Мама и папа где-то бегали, а я была на руках у бабушки, у прабабушки — она тогда еще была жива — и у няни, которая воспитала не только меня, но и мою маму, и мою тетю. Они трое и воспитывали меня в вере, водили в церковь. Причем тогда водили-то многих, но часто это бывало лишь формальностью, а в моем случае все было очень серьезно. Они воспитывали меня, как считали нужным, читали мне то, что считали нужным, проповедовали и учили очень хорошим вещам. Уже лет в шесть я и представить не могла, как это можно — не уступать более слабым. Сравните с тем, как сейчас бывает, пятнадцатилетние подростки идут к причастию, расталкивая всех — как же, они ведь дети, их нужно пропустить первыми! Я такого и в страшном сне не могла представить. Нормой было уступать, помогать, делиться…

Сейчас я понимаю, что это было самым настоящим чудом — то, что моим бабушкам удалось воспитывать меня так, как они считали нужным, невзирая на эпоху за окном. Они давали мне ровно те книжки, которые полагали правильными — из своего детства, из маминого детства. Когда я потом читала журналы «Костер», «Пионер» или Аркадия Гайдара — то я просто заболевала от этого. Правда, значительно позже я поняла, что Гайдар-то как раз был хорошим писателем, искренне во всей этой идеологии убежденным, талантливым и глубоко несчастным. Но тогда я заболевала, сталкиваясь — пускай не в жизни, а на страницах книг — с жестокостью. Вот как они, мои бабушки, смогли в тридцатых годах внушить ребенку, что жестокость — это ужасно, богомерзко, что Бог ее запретил?

Потом, конечно, начались всякие странности. Не думайте, что они воспитывали меня в том духе, что, мол, вокруг тебя плохие детки, неверующие, а ты верующая. Ничуть! Настолько, что когда дедушка, мамин отец — в то время уже «лишенец», говорил: «Как же она поступит в пионеры, это же такой ужас: Павлик Морозов и так далее!» — то няня сказала ему (своему бывшему барину, между прочим, она это помнила): «Ну как же так, Николай Николаевич, что же вы хотите — чтобы Наташа вышла и сказала: вы, пионерчики, плохие, а я хорошая? Не по-христиански это. Пусть идет в пионерчики. Если мы ее не сумели воспитать за восемь лет, то больше уже ничего сделать не сможем. А обижать пионерчиков нельзя». Что при этом думал дедушка, я не знаю, а бабушка — человек достаточно строгий и к себе, и к другим, заколебалась.

В итоге я вступила в пионеры и пробыла там три месяца. Видимо, бабушки воспитали меня все же недостаточно, потому что меня тут же одолело честолюбие. Я, как начитанная барышня, была хорошей ученицей, и меня тут же начали выдвигать на руководящие посты: сперва звеньевой, потом председателем совета отряда. Тетя моя, когда об этом узнала, просто каталась от хохота. Я, тишайшая девица — и председатель совета отряда?!

Словом, в десять лет я начала делать политическую карьеру. Ну, и возраст моим честолюбивым искушениям способствовал. В таком возрасте хочется как-то выделиться. Помните, об этом еще блаженный Августин в «Исповеди» писал. Он-то, правда, груши крал, будучи уже постарше, в шестнадцать. Но я в свои десять уже успела намечтать: это справедливо, ведь я так хорошо учусь, и теперь меня все будут уважать…

Но не тут-то было! С сентября я заболела так, что вообще уже больше не училась в школе, никогда! С четвертого класса я была на домашнем обучении, и «роман с пионерией» в моей жизни завершился.

В шестнадцать лет я окончила школу. Примерно тогда же рассталась с нянечкой и бабушкой — нянечка скончалась, а бабушка с дедушкой по материнской линии остались на Украине — они туда уехали перед войной, потому что в Ленинграде им оставаться было опасно. Там они пережили оккупацию…

Диана: Наталья Леонидовна! У меня к вам несколько вопросов:

1) В 1941 году, когда началась Великая Отечественная война, вам было всего 13 лет. Помните ли вы, какие чувства испытали, когда узнали, что на СССР напала Германия? Как прошли ваши военные годы?

2) Сочиняете ли вы сами сказки?

3) Насколько сохраняется первоначальный замысел, ритм, слог автора при переводе? Насколько при переводе важна сама личность переводчика?

Во время войны я была в эвакуации, нас увезли в Алма-Ату. Внутреннее состояние у меня было крайне смутное. Может быть, не было какого-то физического страха, ужаса, но мне было очень тяжело и я постоянно молилась. Особенно в первые два года войны — самые тяжелые. То есть наша-то семья не особо бедствовала — стыдно говорить, что мы как-то страдали, когда вокруг люди умирали от голода, тетя моя пережила блокаду… Киношники жили совсем не тяжело, по тем временам — даже беспардонно хорошо. Но я страдала от другого — от того, что люди гибнут, от всей этой жестокости военной. И я молилась, сидела сжавшись, и молилась: чтобы кончилась война, чтобы не преследовали евреев — их, впрочем, все равно преследовали, несмотря на мои молитвы. Но я очень хорошо помню, как в 43-м году я по полночи об этом молилась.

А потом внезапно, к пятнадцати годам, я стала барышней, полюбила стихи, и вообще уже пошла в голове сплошная пена. Словом, опять двадцать пять. То же самое тщеславие. Только теперь уже не председатель отряда… Мне хотелось, чтобы все смотрели мне вслед — хорошенькая ли я, и чтобы я читала стихи, и чтобы нашла прекрасного принца, и так далее. Но такой перелом сделал меня даже в чем-то лучше, потому что до того я была девицей мрачной и полусумасшедшей.

Но от Церкви я совсем отошла. Там, в Алма-Ате, не было никакой церкви. Один раз я церковь видела, где-то безумно далеко, когда умер мой дед по отцовской линии, Захар Давыдович. И мама, которая перед войной уже начинала насчет меня тревожиться — что-то долго девочка ходит в церковь, а ведь большая уже, 10-12 лет, пора бы и перестать, — мама сейчас сама повела меня в церковь. Нашла где-то священника (а тогда это было очень непросто сделать), и отпели Захара Давыдовича, который формально был протестантом, но тогда не обратили на это внимания, это был чисто формальный жест. Мама дедушку любила, уважала… И в Бога он, видимо, все же верил. Это была поздняя осень 1942 года.

Потом мы вернулись в Ленинград, с Украины приехала бабушка, стала жить у нас (дедушка Коля к тому времени уже умер). А я все не хожу в церковь и не хожу… То есть я захожу, плачу себе у косяка, воспаряю духом, занимаюсь Средними веками, считаю себя жутко верующей, романтично мечтаю все о тех же принцах на белых конях. По поводу традиционной церковности считаю, что все это глупости, а я уже это превзошла… Словом, нахожусь в глупом состоянии — этакий романтизм интеллигентов XIX века.

Так прошел у меня весь университетский период. При этом я много читала, многое знала про западную веру, но, как говорят наши западные друзья, «не практиковала», то есть не причащалась и не исповедовалась. То есть считала, что мне не в чем каяться… А я еще ругаю неофитов, с таким-то прошлым: девица, которая тринадцать лет ходила в церковь — и вдруг так!

Лет в 18–20 я влюбилась, считала, что любовь моя — превыше всего. Любовь, как водится, была несчастной, мой избранник был женат. Но я полагала, что любовь выше всех этих условностей, брака и так далее. Это мое состояние заметила даже моя старая учительница французского и спросила: «Натали, а ты в церковь-то ходишь? Как Марья Петровна (бабушка) допускает такое?». Я ответила: «Какая разница, хожу или не хожу, Марья Петровна никогда меня не спрашивает». А Марья Петровна, очень измученная, потерявшая мужа, приспосабливающаяся к тому, что она просто живет в нашей семье, — она не давила на меня. Видимо, просто молилась и ждала.

И тут началась «борьба с космополитизмом». Посадили моих друзей. Меня взяли на работу — не в аспирантуру, как я хотела, но стало уже ясно, что о поступлении туда не может быть и речи. Я просто устроилась на работу в институт. А перед этим у меня были бурные годы: я, как и многие тогда, каялась, что интеллигенция виновата перед народом. Поэтому, пока не посадили моих друзей, я думала, что это «имманентная кара», что мы все виноваты перед народом и теперь ни на что не должны жаловаться. Конечно, описать все, что делалось у меня в душе, в голове и в прочих местах, я не могу.

И вот тут-то все и случилось. Меня выгнали с работы, причем с диким позором, история вышла совершенно кафкианская — при том, что очень много хороших людей жалело меня, помогало. И верующих, и неверующих. Бабушка обо мне молилась. И зимой после того, как меня выгнали (мне тогда было уже 22 года), в обледеневшем городе, где уже половина людей не общается с нами, где не сегодня-завтра могут посадить папу как «космополита» — вот тогда я вновь вернулась в Церковь, уверовала как тогда, в шесть лет. Бабушка была очень обрадована, а родители… ну что тут сказать? Нарушать пятую заповедь не хочется, я их очень люблю… но у нас с ними были очень большие расхождения. Папа, пока был очень занят, не особо обращал внимания на мою религиозность. Ну, растет дочь сумасшедшей — и ладно. Но мама встревожилась — она говорила папе, что дочь сумасшедшая настолько, что надо что-то делать. Но папа всерьез этим не озаботился, он и так был сломлен всем происходящим, и надо сказать, что последние шесть лет своей долгой жизни — а он прожил 89 лет — он провел как Иов на гноище. Разрывал одежды, говорил о том, как страшно он жил, очень глубоко каялся.

Но вернемся в те годы. Когда мне было 25 лет, мама пошла на решительный шаг. Она привела Вольфа Мессинга, чтобы меня отучить от Церкви. Мы тогда переехали в Москву, и мама как-то разыскала Мессинга и пригласила его к нам в гости. Это было почти невозможно — но ей это удалось. Мама вообще была очень энергичной и умела добиваться своих целей. Из последних сил она спасала свою дочь — во всяком случае, так она искренне верила.

И вот Мессинг к нам пришел, я сижу молюсь, дрожу. И Мессинг сказал маме: «Во-первых, это невозможно, а во-вторых, будь это возможным, я никогда бы не стал этого делать».

Ну а дальше уже все шло как шло, что тут рассказывать? Нормальная была религиозная жизнь, только очень уж одинокая — мало тогда было верующих в Москве, хотя и были.

Теперь отвечаю на вопрос, как я восприняла тот день, 22 июня, когда объявили о войне. Для меня этот день каждый год — особый, я выключаюсь из всего, молюсь. А тогда, в 41-м году, я пережила абсолютный ужас. И он продолжался вообще года два. Но в первый день этот страх был совершенно нечеловеческий. Причем страх за всех. Я тогда была уже достаточно эгоистичной тепличной девицей, которая сидела с книжками, уже до каких-то стихов добралась — но тогда, в тот день, у меня раскололось сердце. До сих пор для меня это запретная тема, мне даже само слово «война» тяжело произносить.

И так же хорошо я помню 9 мая 45-го года. 8 мая мама была у актера Черкасова — она дружила с ним и с его женой (надо сказать, что позже, во время «борьбы с космополитизмом» они вели себя замечательно, очень помогали отцу), и ночью позвонила домой — по какому-то западному радио Черкасов услышал, будто уже подписаны бумаги о капитуляции Германии. Я не спала, потом мы целый день ходили по городу с университетскими друзьями в состоянии полного, солнечного счастья.

Есть еще вопрос про сказки — сочиняю ли я их. Нет, не сочиняю. Что же касается вопросов про литературный перевод, то лучше, чем написала об этом Нора Галь в своей книге «Слово живое и мертвое», пожалуй, и не скажешь. Очень рекомендую всем эту книгу. Ну а от себя могу еще сказать, что перевод очень похож на духовное делание, потому что там мера свободы и мера подчинения точно такая же. Тот же «царский путь». Ты не можешь писать, если у тебя нет полной свободы, но одновременно ты полностью подчинен автору оригинального текста. И если ты не можешь подчиниться автору — то перевод не получится. Так, например, мне не дался Фолкнер — я не представляла, как за него по-русски писать. Более того, Нора Яковлевна перевела «Маленького принца» Экзюпери, а я в свое время попробовала его перевести — и не получилось, я не понимала, в каком ключе это делать. Не дай Господь тебе думать, что каждый писатель тебе дастся. С кем-то ты совпадешь, а с кем-то нет. И вновь повторю — о переводах лучше читать «Высокое искусство» Корнея Ивановича Чуковского и абсолютно классическую книгу Норы Галь.