Воспоминаниями об о. Георгии Н. Л. Трауберг делилась в передаче на общественно-христианском канале «София» в цикле передач «Окно в Европу».
В начале передачи Н. Л. посетовала на то, что отдельные фразы ее воспоминаний об о. Георгии Чистякове не только не передают смысл сказанного ею, но, порой, искажают его. Так, например, вырванная из контекста и превратно переданная фраза, составила представление, будто бы Н. Л. не ценила о. Георгия как священника (с этого места начинается запись, расшифрованная мною и представленная вашему вниманию).
…поскольку я знаю просто, что он очень крупный ученый филолог и историк, причем именно того типа, который так мне близок, потому что нас так учили, историко-филологическое образование и это очень много общего давало, он, конечно несопоставим, я вообще не очень занимаюсь наукой, он занимался, но мы любили одно и то же — вот, эту филологию с историей; и поэтому конечно я всячески подчеркиваю, если кто не помнит или просто не знает, что он не просто мог быть ученым, но даже и продолжал им быть, хотя у него не было времени ни на что, и очень это любил. Он этим пожертвовал. Ну не такая уж важная неточность, и никто ничего, конечно, плохого не хотел…. Но получается, что я не считала его священником. Как же уж прямо не считала! Я вместе с ним чуть ли не год ждала [по голосу чувствуется, что Н. Л. улыбается — А. Г.], и мы всякие смешные вещи устраивали, когда его должны были рукоположить. Мы загадывали, вот сколько ждать. Если не выйдет — значит, Провидение против. Какие-то детские…. Он очень детский, он очень много играл. Вот так вот. И это тоже нас очень много сближало, потому что мало с кем это можно сделать. Люди стараются выглядеть взрослыми, солидными или какими-то такими еще… Он совсем не старался и очень много радости, даже когда он почти не мог жить от болезни и страданий с ним было…. В частности, мой мобильник, который, как и многие предметы, обрел Liberum arbitrium (?) — свободу выбора, свободную волю, недавно сообщил мне: «Георгий». Я думаю, вот тебе — здрасте…. Ведь отец Георгий так болен…. Я набрала его номер, который у меня введен, я говорю: «Отче, Вы звоните мне?» Он говорит: «Нет, я не звоню». Он тут же понял, что это мобильника штучки, очень обрадовался. Мы долго говорили, очень хорошо, вот так как надо поговорить, временно прощаясь. Смеялись. Он работал, он был очень просветленный, очень хороший. Это было дней за 10, я думаю, до его кончины. Вот. Так что, сейчас я придумала, о чем мне бы хотелось рассказать, но это далеко не все и лучше вы меня спрашивайте, что я могу о нем сказать и что я о нем знаю. Конечно, он только одной стороной ко мне поворачивался, вот такой игручей. Игручей и филологической. Но много могу сказать того, что наверно лучше о человеке знать, потому что если знаешь правду, а не миф, то оно как-то веселее. Но сколько мы делаем из людей каких-то чучел. Я сейчас сталкиваюсь с этим очень много, а об ушедших людях слушаю мифы. И так это утомляет, а уж о Георгии я себе представляю сколько: и хороших, и плохих.
Вот подумала я о том, как он решал сам собой сочетание силы и слабости.
Я прочитала сегодня в каких-то бумагах, часть в интернете, там, конечно, очень много, всего не просмотришь, что он не был толстовцем. Я подумала, как странно люди термины употребляют. Хотя тут может, опять кто-то что-то говорил, и иначе другой записал. Толстовцем он не был, потому что Толстой, скорее всего, не был верующим христианином, он был человеком скорее такого даосско-буддийского типа, который, как многие из них, очень хорошо понял одно в Евангелии — что мы так часто забываем, а именно, полную бессмысленность, не только что жестокость, а полную бессмысленность противления злу силой. Но он и не считал себя после этого переворота именно членом христовой церкви. Христа Богочеловеком не считал, так что это о чем-то говорит. Толстовец, не толстовец…. Но имелось в виду, по-видимому, что он не был соглашателем.
Во-первых, был. Потому что человек, которого так нечеловечески, зверски мучили, пользуясь его вежливостью, необычайной деликатной воспитанностью, которая переходила иногда в неправдоподобные вопли, потому что он не выдерживал, начинал кричать. Так вот, пользуясь этим, злоупотребляли его временем, силами, возможностями, как только могли. И, в отличие от отца Александра, который был достижимей, и то уже падал, он был очень больной, и был нервно лабильней, ему очень тяжело это было…. И дело не в том, что он срывался, в этом он каялся, он понимал, что ничего хорошего в том, чтобы кричать нет, не мог иначе. А дело в том, что он боролся. Никак не нарушая евангельских заветов, скажем так, не пользоваться, не сводить на население смолянский [? — неясно] огонь, он прекрасно знал, какого мы духа без всякого Толстого, и что мы не делаем, а все предоставляем все Богу и молитве, и слезам, и многим другим способам. И он ими очень пользовался. Об этом как-то стыдно говорить, но сейчас об этом многие говорят. И мы все знаем факт, что он отмаливал детей. Возможно, он и заболел этим, болезнью крови, что он взял ее на себя. Может быть, он обещал так, я не знаю…. Бывает так очень часто. У Уильямса было подобное, по-другому, но тоже он взял на себя и умер. Дело вполне житейское, хотя такое не очень удобное для говорения. А вот то, что он мог быть очень твердым, не сердитым, не сорвавшимся, и именно твердым — да. Помню, мы во дворе, когда еще радио и все было на журфаке, и он был на радио, мы пошли поесть в какие-то лужковские подземелья, там нашли какое-то кафе — только что открылись какие-то там штучки с животными. И вот мы туда пошли и спорили, потому что мне показалось, что он слишком бурно борется. Но, конечно, не насилием — словом, но так, что может очень сильно оскорбить людей. И мы об этом говорили, и потом я вспомнила из Честертона, что там говорит кто-то из действующих лиц, священнику какой-то корсиканский разбойник сказал, умирая: «Я не могу тебе заплатить, отче, но дам тебе хороший совет — бей только кверху». И Георгий очень развеселился, и говорит: «Все. Это я буду знать. Я знаю, но, поверьте, я бью только кверху». То есть он никогда не боролся так пылко с людьми, которые слабее его. То есть не хотел, он срывался с кем угодно. Он действительно был немыслимо слаб, к чему я перехожу. У него почти не было нервов. Непонятно, как он мог дойти от одного места до другого. Аверинцев, таким очень считался у нас, так считали и я, и Муравьев и другие, что какие-то просто железные канцлеры и леди по сравнению с ним, но Георгий был еще слабее… Если бы не его могучий дух и не помощь каждоминутная, именно помощь, потому что какой же там «свой дух», он в нервном отношении не мог ничего. Он должен был плакать и кричать только, а он, как мы понимаем, частично это делал, но, главное, что он делал что-то другое, и для него важно было помнить, что можно бить только кверху, хотя он почти забывал себя, когда он был чем-то возмущен. Он необычайно пылко возмущался. Если его что-то возмущало, он просто сгорал на месте — видно было. Вот помню что, когда сожгли книги в Екатеринбурге, а мы с Павлом Менем как раз ехали туда, и перед этим сообщил мальчик, оттуда приехавший, Кеша (там все Кеши, потому что Иннокентий Иркутский недалеко), сообщил, что там сожгли эти книги… Он так кричал рядом с сундуком каким-то (там где фонд отца Александра, в Косме). Он так кричал…. Трясся храм…. Причем, у него тонкий голос. И этот Кеша, зная, что это крайне цивилизованный и интеллигентный человек, стоял и дрожал. Просто вынести было очень трудно. Так он мучался от того, что могли сжечь книги. А для него сжечь книгу было все равно, что сжечь человека, он так любил их. И так благоговейно к ним относился, а тут еще жгли не почему либо, а потому, что так грубо и отвратительно хотели бороться извне совсем уж не по-евангельски с каким-то мнимым злом и так далее
Все это я к тому, что мы очень любили выражение «камень, убежище зайцам». Там действительно каменное ущелье в русском переводе или, кажется, прибежище, то ли наоборот убежище, а мы говорили прибежище. Но это все пошло с Аверинцева. Он этого зайца выдумал… то ли мы все это выдумали, что это он — этот заяц, у которого, кроме камня веры ничего нет.
Снова скажу, отец Георгий был значительно беззащитнее и слабее. Все-таки Аверинцева очень защищали. Он был ученый, академический ученый. У него был… Мы иногда говорили, всякие термины тогда были, в частности, он сам себя называл зануда-sapiens и прибавлял: «с прокладкой». Такой был как бы ватин, войлок и, хотя его очень терзали, но что-то такое было… У этого не было никакого войлока. У него не было почти места, где он живет. Не совсем ясно, где он жил. И укрыться от людей он почти не мог. И плакал, и кричал, и ему было очень трудно не жалеть, а любить людей. То есть до того его терзало проявление чего-то, что ему тяжело, а тяжело ему было все, потому что у него в неприкосновенности остался кодекс досоветского человека — мелкого дворянина из крайней интеллигенции. Это может по-разному проявляться, но он просто пылал и дрожал.
Он соборовал мою маму, которая, не прошло и 70-ти лет, как вспомнила, что она в церкви, и когда она лежала совершенно беспомощная, она стала просить, что бы он пришел. Он ей нравился, как такой вот вежливый, воспитанный. Правда потом, когда она уже была не совсем в себе, она почему-то обижалась, зачем ее соборовали — а сама же и просила, — то она самое сердитое, что могла сказать: «Этот ваш Михал Петрович». Мы очень веселились, что, когда она сердилась называла его Михал Петрович, но до Михал Петровича, когда он приходил, спрашивал, как вы себя чувствуете, она была адекватна бывала, ждала соборования, что-то ему рассказывала и они просто плавали в тумане от счастья, что они люди одной культуры. Она его старше на 52 года. Ее детство и юность прошли в то время, которое он в себе воспроизвел, он остался в том времени, она-то как раз нет, она пыталась выйти в какую-то советскую богему, не советскую, а какую-то… А он нет — он остался такой, какими были его родители, как моя бабушка. Ему очень нравились такие старушки, он их страшно любил. У него есть работа про таких старушек. Они, видимо, вымерли начисто все, это особый тип таких старушек, у меня своя бабушка такая была. Дивные верующие старушки, просвещенные при этом. Они его создали, он их страшно любил. И они его любили, а что им было делать? Они только и ждали, чтобы такой кто-то пришел, совсем как в их молодости. Но мою бабушку он не застал. Но мама отнюдь не была непротивленкой. Она, бросив все церковное и прекрасно зная, что она бросает, в частности — ненасилие. Она была еще и властной, она боролась, как могла, дралась и била далеко не только кверху, она била нас, что мы ложку не так положили или меня, что я верю в Бога, и у нее этих вот не было, но страдала она вот ровно также.
Можно объединить таких разных и, к сожалению, во многом разведенных жизнью людей как Сергей Ивановича, о котором мы только что говорили1, но, (слава Богу, может уже не придется говорить, потому что теперь вот теперь о Георгии говорить попросили меня…). Было у них общее с Георгием. Поначалу они очень нравились друг другу. Потом совершенно раскатились в разные стороны. Вот Сергей Иванович тоже начисто это не принимал. Но он человек другого типа, причем здесь я коснусь очень странной вещи, потому что я хочу перейти к одному очень странному сочетанию…
В Оксфорде один человек сказал одну очень умную вещь про Георгия, и я с чужих слов это так поняла: Георгий идеально сочетал самое лучшее в западном христианстве и самое лучшее в православии. Вот это очень редкий случай. Обычно человек бывает или такой, или сякой, одному ближе одно, другому другое. Русские католики существуют, и вы их слышите, но это люди, которые, как правило… Ну кто родился у нас католиком? Я не припомню таких случаев. Думаю, что никто из тех, кто… Ни Иван Владимирович, ни Саша Горелов, ни Петя Сахаров, ни Алексей Викторович(?) Юдин, который, я просто знаю, как стал католиком, ни даже его духовный отец, с которым он начал — о. Евгений Генрихс(?), тоже немецкий католик только так, они даже его не воспитывали, по отцу. Так что выбирают католичество, если не по простой причине, что церковь реально феноменологически в советское время стала слишком связана с кесарем, но это случай довольно редкий. Чаще выбирали, как Муравьевы, потому что нравилось что-то в католичестве. Чаще всего рацио, богоданный разум, очень смелое бестрепетное применение разума там, где как бы даже вроде и не обязательно это. И, меньше, потому что мы это тогда не видели это, только читали — это пытались говорить, когда рассказывали о становлении западной половины христианского мира, что прорабатывали все время срединные области — все больше и больше. При Мартеле так, Карле Великом так, при ком-то еще так и, все дальше и дальше прорабатывалась вот эта срединная часть, та часть, которая у нас по тем или иным причинам, сейчас я не буду об этом говорить, осталась в запустении. У нас или все или ничего. Или духовность, переходящая в даосскую просветленность и тишину или, как Франк пишет и как Лосский об этом пишет, старый Лосский пишет, что русский выбирает вот это или прямую противоположность — религиозный пламенный нигилизм с хамством, со всеми этими ужасами. Это, конечно, не так. Сейчас средний слой вырабатывается, но как пределы, интегралы это есть, и ничего тут не попишешь. Об этом писали умные люди, это известно, об этом много говорили, это часто преувеличивают, но в этом что-то есть. Что касается С. И. — это абсолютно точно, то есть он действительно мог быть просветленным дальше даоса, или в чернейшем отчаянии и прочем. А что касается Георгия Петровича — то нет. Как раз нет. И сколько же я народу навидалась, сама хороша, потому что мне вменяют обычно, что я это соединяю, но куда мне…. Один раз в жизни я услышала от доминиканского священника, когда по совершенно другой причине — я не хотела давать вечные обеты из-за очень властной женщины, просто побоялась иметь с ней дело дальше, мне доминиканский священник сказал: «Да, ты слишком православная». Я прямо облизнулась от счастья, потому что мне всегда говорили что-нибудь другое. Но по сравнению с Г. П. я слишком православная. Он — очень социальный человек, очень. Человек, у которого всякая несправедливость немедленно должна быть проработана пламенно, слишком пламенно, с тем беспокойством, которое скорее свойственно русскому, чем, скажем англосаксонскому человеку, но тем не менее…
Я помню как мы с ним и о. Генрихсоном(?) шли, и ему показалось, что кто-то кого-то обижает. Предположим, милиционер водителя, водитель милиционера или они оба вместе взятые какого-то прохожего. Насколько выяснилось — это была какая-то вялая перебранка, где в общем-то понятия обиды даже не существовало, но мы с о. Евгением руками оттягивали о. Георгия. Он кричал, что он как священник должен вмешаться и что-то сделать. Но это очень трогательно было, потому что он уже успел сказать, я прочитала с крайним умилением почти со слезами, что он ссылается на то: это мы ездили в Ригу на конференцию, и что я сказала тогда, что мы очень смешны. В действительности это он сказал, что мы похожи на героев Диккенса, а я уже развивала. Что да, что мы такие смешные, это лучше. Нас там очень мучили, на нас очень нападали как на каких-то неправильных православных, масонов и прочее. И вот нам удалось как-то понизу пройти и выжить, потому что мы оказались для них слишком смешные. Мы потом радовались и это обсуждали. Потом там было много комических происшествий. Например, нас задержали на обратном пути (туда — ничего), на обратном пути в аэропорту задержали, потому что потир, дискос, мой крест, даже его крест — все зазвенело, будто мы увешаны серебром и золотом. Что правда, серебро и золото на нас было. У меня был крест золотой, мамин. И вот нас заставили все показывать, вплоть, но того, что я вынимала крест. Мы хохотали просто как нанятые, мы до того веселились и, но опять же все было…
В чем его западность, я думаю понятно, почему его полюбил Иоанн Павел II. Просто радовался, он очень вежливый человек, очень воспитанный по-западному, я знаю много людей, которым он выражал много вроде бы добрых чувств, но кто знает, как он при этом относился… Но здесь я знаю от людей значительно более ему близких, что он действительно восхищался о. Георгием. Он нашел в нем какое-то святое средоточие западного духа, которое в западных святых (я не говорю, кто там святой, кто не святой). Все мы святые, поскольку посвященные Богу. Сами почитайте в посланиях. Святой — это же ведь не орден какой-то. Или повернут к Богу человек, или не повернут, а что грешник человек, так ведь все мы — грешники. Он нашел в нем самый этот дух. А насчет православного духа — тут уже темнее, потому что как мы мучились на журфаке, когда Ирина Алексеевна собирала нас, и нам посылали записки насчет масонов, потом здесь вот у этой самой штуковины. Сколько я слушала, он больше, наверно, гораздо, потому что он пламенный и сам хорош! — отвечал, и потом, когда нам предъявляли всякие такие всякие такие штуки, что духа православия в нас нет… У кого, может, и нет, а у него был. Опять же, доказать я это никаким образом не могу.
Когда-то много лет назад… мы говорили с вами, что когда-нибудь, я сейчас вступлю на минное поле, и расскажу о сокровищах каждой конфессии. Это провалилось в каких-то взаимных непониманиях, ссорах через мою голову, обидах на меня. Вообщем это все рассосалось, и мы это бросили. Но, тем не менее, сокровище православия без всякого сомнения существует. Оно очень евангельское; оно очень тихое; оно больше чем в какой бы то ни было конфессии связано с Утешителем, с Духом. Казалось бы, пламенный Георгий, кричащий, бегающий, этого лишен. Но это не так. Он этого совершенно не был лишен. У него как у Фомы Аквинского, не поймите меня превратно, потому что Фому никто православным не считает и даже не без оснований, потому что действительно в нем очень силен этот дерзновенно вопрошательный дух и тяга к справедливости и так далее. Но Фома, тем не менее, всегда знал, где, вот досюда работает, а дальше уже не работает. Дальше уже сфера неприкосновенного, сфера (ну он это не употреблял…) чистой апофатики. Я просто имела счастье знать, иногда как велико и как важно, то есть настолько, что занимает буквально все место.
Знаете, в духовных явлениях там же нет размера, значит, все место занимает его страстное волнение, чтобы у нас не было тиранических проявлений, чтобы не хамили, чтобы была справедливость, чтобы люди стали вежливы. Это очень все важно казалось бы. Это такой нехороший западник, но, к сожалению, я все ровно то же самое испытываю, но в данном случае мы говорим об о. Георгии, но при этом у него и это занимало у него все отведенное и не отведенное место, и келья — закрытая дверь. Этого почти никто не видел, но по его чтению, потому что он беспрерывно молился, беспрерывно читал псалмы — это правда, и это занимало все время. Беспрерывно — значит беспрерывно. И вот это молитвенное пространство — об этом совершенно непристойно говорить, но мне посчастливилось, что за 15-16 лет нашей дружбы он приоткрывал его не потому, что он такой нецеломудренный, а потому что он очень детский. Он как ребенок не мог не поделиться радостью. Он как раз очень целомудренный в этих делах, но он так был счастлив, он так радовался, оказываясь в этом пространстве. Он стольким жертвовал, когда не мог в нем оказаться, и где-то бегал и что-то делал. Он так мучился от суеты, он так хотел «закрыть дверь свою» и там так сидеть. И сколько мог сидеть, столько сидел. Фактически и не сидел, он все бегал. Мы с дочерью называли его ангельский заяц, потому что он как бы…
Сейчас нам о. Евгений Гендрихс прислал письмо и вот что-то там он употребляет там эти слова — ангельский заяц. Это не так, просто выдумка. Ангел и заяц устремлены куда-то, летят. И вот он почти все время летел. Летел, но он одновременно при этом сидел тихо в молитвенном пространстве и читал псалтирь, читал пророков. И молился, и пребывал все время в молитве. Тут уж я становлюсь очень нецеломудренной, просто я опять прослушала то, что сказал о. Владимир, наверное, он снова сейчас опять будет говорить, но я уходя из дома, я не слышала его слов. Это было в переулке, я не слышала его слов. А вчера в храме он говорил примерно то же самое, но не так трогательно и душедробительно, а там он говорил: «В каком смысле ушел? От кого же он ушел? От Бога? Нет. От нас? Тоже нет». И ведь правда. Вот это редкий случай смерти, где нет просто совсем не то, что боли, но даже и как бы боли. Все в каком-то… Все такое суетно-дурацкое, земное, чего, конечно, вокруг него было особенно много, потому что он дурацкий человек, — это все осыпалось. Он действительно как будто в каком-то огне вознесся. Ну это я уж Бог знает что порю. И чувство действительно очень странное — оно сродни радости. Я не я говорю, все-таки не родственница его, а вчера мы говорили с его близкой свойственницей, которая испытывает невероятную боль, в храме. И вот она сказала, что у нее то же самое. Так что, когда вы думаете об о. Георгии думаю, что все подключатся к этому…
А что касается молитв о нем, то тут такая странность… Когда умер о. Станислав (просто на ваших глазах услышала от Ирочки Оболонской в хронике, (помните?) и сразу переориентировались, в июне они в один день умерли, ровно 2 года разница) и стала говорить о нем. И когда умер о. Александр Мень… Как-то смешно молиться о них, лучше говорить с ними, обращаться к ним. Тем более, что все меньше перегородка, все больше чувствуешь, что там столько народа, столько близких, и так легко с ними говорить. Что там о них просить: что, Бог злее нас? Больше с ними пообщаться, а о. Георгий дает широкую возможность, все время присутствует, в общем, чтобы не перейти к тому, что мы оба очень не любили, хотя беспрерывно в это впадали, в какой-то дикий, почти сентиментальный, или слишком сентиментальный пафос, начну я просто с вами разговаривать. Надеюсь, не будет ничего такого, что оскорбило бы его память. Сейчас не время и не место выяснять правильный он православный или неправильный. Я что могла — то сказала… Ссор и споров не для выяснения истины, а для того, чтобы сталкиваться лбами, честное слово, не стоит. Хотя, как Бог даст.
Реплика (Светлана): …хочу добавить маленькую деталь, что когда о. Георгий еще первое дьяконское посвящение получил, то почти видимые крылья, мощные крылья. Так вдохновлен был и так радостен, и это передавалось. От него шла мощь благословения.
Да, но одновременно как он мучился! Тогда же, кажется, и возникла идея зайца, а может, нет. Около года не хотели рукополагать. И как он страдал. Он пил какой-то кофе убийственный. Он прибегал к нам из Чистого к нам, мы напротив жили, выпивал какой-то такой кофе, что чуть не умирал тут же, не в силах выдержать этого ожидания. Очень долго мурыжили.
Вал. Вас.: …хочу поделиться одним впечатлением. Я очень любила его передачи на «Софии» и когда он ушел от нас — с «Софии», я не могла с этим смириться. Услышала его на радио «Свобода» и позвонила ему. Сумбурно что-то говорила, буквально был вопль, как жаль, что его нет на «Софии» и так далее. И вы говорили о его детскости и чистоте. И вот на мой дифирамб, который я ему пропела, он никак на это не отреагировал, сказал только, как ребенок (видимо это была какая-то рана для него), как ребенок сказал: «Ну что же? Разве только на „Софии“ можно выступать?» <...>
Спасибо. Это была очень большая рана не только для него. Месяца три мы все умирали. От смерти Ирины Алексеевны 4 апреля до моего дня рождения 5 июля. (Многое решилось в этот день.) Я пришла к нему, чтобы уж додавить эту проблему, мы падали и умирали, и он страшно страдал. Три месяца кошмарных было. Даже из Англии звонили люди и говорили: «Что там у вас твориться, что происходит? Ну это все знак… сами понимаете…»
А смешное? Это такие цветочки: у нас же очень смешно было, когда организовывалось библейское общество. Темно, 90-й год, 91-й год. Такие первые 2 года. И 92-й почти весь. У нас дом появился в конце 91-го. Так мы по каким-то дырам заседаем, — то там, то там, то в библиотеке нам дают какую-нибудь комнатку, еще где-то. И всякий раз происшествия. Скандалы нечеловеческие, но уже не такие дурацкие, трогательные, детские, мучительные, а настоящие скандалы — хорошие. Как в коммуналке или в очереди, вокруг нас. А противостоят, сами понимаете, — о. Александр, о. Владимир, о. Георгий, то есть люди отнюдь не скандальные. Как бы не кричал о. Георгий — это же совсем другое… А противостояли таким вещам, которые просто в порошок перетирают. Я еще туда же… А потом все куда-то разбежались… [неясно — А. Г.] уехал, и его не было довольно долго, и это было очень тяжело для меня, потому что я уж совершенно падала.
И как-то было с «Миром Библии»… Мы с ним были оба в редколлегии и в правлении. И вот утром мы были в редколлегии, а вечером в правлении для разбора какого-то уж душедробительного скандала. Не такого мучительного, с какими-то человеческими взаимоотношениями, с памятью Ирины Алексеевны, а просто кошмар какой-то. Темно, холодно, голодно. Мы сидим там целый день, едим какие-то протестантские бананы — нас упрекали, что мы живем на протестантские деньги — они нам бананы приносили и воду в бутылках какую-то, как сейчас продают.
Вот мы все это едим, сидим, сидим, сидим. Предполагается, что разбираться будет вся эта история вечером, а и в редколлегии, и в правлении только мы двое. Мы весь день и сидим. Сидим, разговариваем, веселимся, выдумываем, не веселимся, не думаем, о том, что будет вечером, потому что мы ничего не можем сделать, абсолютно ничего. Там уже все передрались, извне что-то очень странное происходит.
И никто не пришел. По разным причинам никто не пришел. Мы остались одни. Вот такие герои Диккенса, внешне абсолютно Диккенса. Сидим. Перед нами штат нормальных, хороших работников, в основном протестантов. Сидят, работать никто не может, вся работа остановилась. Мы тоже сидим, молчим, потому что тут Георгий даже не кричит. Он не знает, что кричать, что делать, потому что разобраться никто не может, понять ничего нельзя было. В течение дня мы очень часто вспоминали, что когда случилось такое… Трагическое (?) — вообще в христианской жизни не подходит. Но вот когда случилось такое. Он к тому же очень тяжело болел… Вас не шокирует сверхдетское воспоминание. Он вдруг хватает какой-то предмет и начинает меня закрывать. Днем было дело. Я спрашиваю: «Отче, что такое происходит? Что вы делаете?» Он отвечает: «У вас сейчас упадет юбка». Действительно, у меня прямо падает юбка. Как в средневековой легенде — какие-то существа стаскивают, простите, юбку. Потом мы опять хохотали, ели эти бананы, так досидели. И вот мы сидим и молчим. Мы молчим, штат молчит. Они смотрят мрачно на нас и думают, что же таких оставили, которые уж совсем не могут разобраться в делах. А там дикий наворот дел, в которых даже умеющий не разберется.
И вдруг происходит чудо. Сейчас долго рассказывать какое, но есть факт — встал уборщик, дворник и сказал все, что надо сказать. Интеллигентный мальчик, который у нас дворником работал. И все в минуту решилось, просто в секунду.
Потом мы летали. Буквально. Приподнялись, в отличие от юбки, которую злые силы стащили вниз, а тут мы взлетали после этого. Веселились, шли пешком. Была зима, кошмар какой-то! Темно в городе, это была зима, вероятно, начала 1992 года, еще очень тяжелое было время. Вот такие происшествия все время случались, причем он очень любил обращаться к самым разным святым совсем по-детски или по-католически. Это католическая черта, хотя она ровно также и православная, но я жила в католической стране и знаю, как это в быту очень часто не просто говорится. А вот всерьез. Потерял там что-то — значит Антоний, святая Люция, святой еще кто-то… По всем делам все есть. Очень хорошо получается. И тогда мы взывали к Елизавете Португальской, ее никто не знает, она против раздоров. Такая святая XIV века — Isabel de Portugal. И вот мы к ней воззвали, чтобы она решила эту коллизию. Она решила. Все кончилось очень хорошо, как будто тромб проскочил. Заработало дальше общество. Все пошло. Да, полна была жизнь. Мы виделись очень много, мы же потом очень мало виделись. Только так, через звезды посылали друг другу привет.
Реплика (Вера): [текст, не относящийся к о. Георгию, не включаю. — А. Г.]
Ответ на реплику: Моя сестра во Христе, родная душа, которая работала с о. Георгием в храме Покрова Пресвятой Богородицы при ЦКБ, когда мы с ней говорили, что умер о. Георгий, сказала: «Какой светильник разума угас, какое сердце биться перестало». И это так подходит к нему.
Спасибо вам большое. Вижу, какая на мне ответственность на мне лежит, чтобы не ляпнуть что-то такое, что будет неправильно понято. Пока я говорю вещи, которые могут кого-то соблазнить, но пока ничего…
Светильник-то угас, сердце может и перестало. Но самое плохое — его мучения, как и во всякой болезни.
Смерти действительно нет. Нет ее. Христос ее попрал и ничего тут не попишешь. Это отвратительная вещь, но ее нет. Есть муки. И это очень плохо, это очень тяжело. Самое тяжелое в этой истории, не то, что мы на время с ним расстались. Это то, что он так тяжело мучался. А сейчас, правильно сказал о. Владимир, я услышала и подумала: «Господи! Ведь как это точно. Как же так его нет? Как же его нет? С кем же его нет?».
Правда, вчера мы с Ксенией, его невесткой говорили: [нет] интонации. Опять ошиблись. Сегодня что-то там дочка покрутила, смотрю — раздается его голос. Запись его голоса из интернета вдруг раздалась и интонации его неповторимые. Они есть. Нельзя поговорить, а поговорить-то как раз очень даже можно. Как молитвенно мы говорим. Почему же нам с ним не говорить?
Спасибо вам большое… Как-то я тоже сникла. Свет светом, а что-то и довольно трудно. Спасибо. До свидания.
- Сергей Иванович Юров, журналист радио «София», умер 28 марта 2007. [↩]